– О, вы несколько преувеличиваете, позвольте вам заметить.

– Ничуть, Амон! Не спорьте! Я изо всех сил старалась быть незаметной. Я его так любила, как… как идиотка.

– А я! А я! – восклицает Амон, оживляясь. – Помните, как моя куколка Жанна высказывалась о моих картинах: «Анри с рождения очень добросовестный, но старомодный», а я стоял и помалкивал?

Мы смеемся, мы радуемся, чувствуем себя помолодевшими оттого, что ворошим горькие и унизительные воспоминания… Ну зачем мой старый друг портит эту субботу, так полно отвечающую установившейся у нас традиции, упомянув имя Дюферейн-Шотеля? Я недовольно поджимаю губы:

– Опять вы о том же. Не приставайте ко мне с разговорами об этом господине! Что я о нем знаю? Что он аккуратен, прилично воспитан, любит бульдогов и курит сигареты. А что он к тому же еще и влюблен в меня – это, будем скромны, никак особо его не характеризует.

– Но вы делаете все от вас зависящее, чтобы его так никогда и не узнать.

Амон теряет терпенье и с неодобрением щелкает языком:

– Ваше право… Ваше право!.. Вы рассуждаете как ребенок, уверяю вас, мой дорогой друг!..

Я освобождаю руку, которую он прикрыл своей ладонью, и почему-то говорю торопясь:

– В чем вы меня уверяете? Что он предмет неординарный? Да и что вы хотите, в конце концов? Чтобы я спала с этим господином?

– Рене!

– Бросьте, давайте называть вещи своими именами! Вы хотите, чтобы я поступала как все? Чтобы я наконец решилась? Этот или другой – какая, в конце концов, разница? Вы хотите разрушить мой с таким трудом обретенный покой? Хотите, чтобы у меня появилась другая забота помимо терпкой, но такой укрепляюще-естественной заботы зарабатывать себе на кусок хлеба? А может, вы посоветуете мне завести любовника из соображений здоровья, как принимают кроветворное лекарство? Зачем мне это? Чувствую я себя хорошо и, слава богу, не люблю, не люблю… И никогда больше никого, никого, никого не буду любить!

Я прокричала это так громко, что он смущения замолчала. Амон, существенно менее взволнованный, нежели я, дал мне время поостыть. Кровь, бросившаяся мне в лицо, отхлынула к сердцу…

– Вы больше никого не будете любить? Возможно, это и правда. Но, поверьте, это было бы печальнее всего… Вы молодая, сильная, нежная… Да, это воистину было бы печальнее всего…

Я прямо задохнулась от возмущения и, едва сдерживая слезы, гляжу на своего друга, который посмел мне такое сказать.

– О, Амон! И это вы… Вы говорите мне!.. После всего, что с вами… с нами случилось, вы еще надеетесь на любовь?

Амон отводит взгляд в сторону, его глаза, светлые молодые глаза, контрастирующие с его морщинистым лицом, устремлены в окно, и он невнятно произносит:

– Да… Я вполне счастлив теперь… И готов жить так, как сейчас живу. Но сказать, что я ручаюсь за себя, заявить: «Отныне я никого больше не полюблю» – нет, на это бы я не решился…

На этом странном ответе Амона наш спор иссяк, потому что я терпеть не могу говорить о любви… Я могу выслушать не моргнув глазом любую скабрезность, но вот о любви говорить не люблю… Мне кажется, если бы я потеряла любимого ребенка, я никогда не могла бы произнести его имя.

* * *

– Приходи сегодня ужинать в «Олимп», – сказал мне Браг на репетиции, – а потом зайдем навестить ребят, которые сейчас работают в ревю в «Ампире-Клиши».

Я далека от того, чтобы обмануться: речь, конечно, идет явно не о приглашении на ужин. Мы ведь всего-навсего товарищи, и законы товарищества между артистами – а они существуют – не терпят в этих вопросах никакой двусмысленности. Итак, я вечером встречаюсь с Брагом в баре «Олимп», пользующемся весьма дурной славой. Дурной славой? О, это меня ничуть не заботит. Я больше не должна блюсти свою репутацию и потому безо всякого смущения, но, признаюсь, и без удовольствия переступаю порог этого маленького монмартрского ресторана, где от семи до десяти вечера царит благопристойная тишина, зато всю остальную часть ночи ресторан гудит от безудержной гульбы: крики, звон посуды, звуки гитар. В прошлом месяце я иногда ходила туда обедать, второпях, одна или с Брагом, перед тем как бежать в «Ампире-Клиши».