Мы позволяем себе провести в таких печальных беседах несколько часов, после чего чувствуем себя исчерпанными, постаревшими, на лицах наших появляются глубокие складки, рот пересыхает, потому что мы говорим друг другу только то, от чего можно прийти в отчаяние, и, расставаясь, клянемся больше никогда так не терзать друг друга… Однако в следующую субботу мы снова встречаемся у меня за столом, радуемся, что мы опять вместе, но тут же выясняется, что мы неисправимы: Амон вспоминает давнюю сплетню про Адольфа Таиланди, а я в свою очередь, чтобы довести до слез моего лучшего друга, вытаскиваю из ящика любительский снимок, на котором стою рука об руку с молоденькой госпожой Амон, белокурой, агрессивной, прямой, как змея, поднявшаяся для удара… Однако сегодня наш завтрак не клеится. А ведь Амон, оживленный и озябший, принес мне изумительные грозди темного винограда, какие бывают только в декабре, и каждая виноградина цвета сливы, словно маленький бурдючок, полна сладостного прозрачного нектара. Вот только это проклятое предстоящее выступление в частном доме с утра портит мне настроение.
В четверть первого ночи мы с Брагом приезжаем на улицу Булонского леса. Роскошный особняк – как там, наверное, величественно скучают… Импозантный швейцар ведет нас в «гостиную для артистов» и предлагает мне помочь снять пальто, но получает резкий отказ: неужели он думает что я, задрапированная всего лишь несколькими метрами тончайшего газа, скрепленного на плече скарабеем, с четырьмя нитками бус на шее, буду ждать своей очереди развлекать этих господ?
Воспитанный куда лучше меня, швейцар не настаивает и оставляет нас одних. Браг потягивается, глядя на себя в зеркало, – с намеленным лицом и в широченной блузе он кажется бестелесным духом… Он тоже не любит выступать в частных домах. Не то чтобы ему не хватало, как мне, «огней рампы», отделяющих артистов от публики, – он невысоко ставит «клиентов» из частных гостиных и возвращает светским зрителям долю того презрительного равнодушия, которое они проявляют к нам, артистам.
– Подумать только! – восклицает Браг. – Эти люди не в состоянии правильно написать мою фамилию, – и он протягивает мне картонную карточку. – Видишь, они называют меня «Брань» в своей программке!
И в самом деле обидевшись, он исчезает за зеленой портьерой, поджав кроваво-красные губы, потому что другой слуга, не менее импозантный, чем швейцар, очень вежливо пригласил его на выход, тоже исказив его имя.
Через четверть часа настанет мой черед… Я гляжусь в зеркало и нахожу себя уродливой – может, из-за того, что тут нет резкого электрического света, к которому я привыкла в своей гримуборной: он окутывает стены, как бы промывает зеркала, высветляет грим и придает бархатистость лицу… А вдруг место для выступления не покрыто ковром? Хоть бы они раскошелились, как говорит Браг, на какое-нибудь подобие рампы… Этот парик Саломеи сжимает мне виски и усиливает мигрень. Мне зябко…
– Твой черед, старуха! Иди продавать свой талант.
Едва войдя в гостиную, Браг тут же принимается стирать с лица слой белил, исчерченный бороздками струящегося пота. Продолжая говорить, он надевает пальто:
– Все там из высшего общества, это ясно. И сидят тихо. Переговариваются, конечно, вполголоса и громко не смеются… На, возьми два пятьдесят, моя доля за такси… Я ухожу.
– Ты меня не подождешь?
– Нам все равно в разные стороны. Ты в Терн, а я на Монмартр. А кроме того, у меня завтра в девять утра урок… Спокойной ночи, до завтра.
Ну все! Пошла!.. Моя жалкая рахитичная пианисточка уже сидит за инструментом. Чуть дрожащей от волнения рукой я поправляю сине-лиловую легчайшую ткань, которой я как бы спеленута. Пятнадцать метров газа – это и есть мой костюм…