в звено В, из звена В в звено С. Стоит лишь захотеть, и кружись в любом направлении, циркулируй туда-сюда и беспрепятственно забирайся куда угодно. Но эти забавы ему надоели. Оно пробралось под юбку пышнотелой девицы в красном и прохладным дуновением погладило ей ляжки, на которых выступила «гусиная кожа». Ощущение скользкости исчезло, его сменило ощущение сухости, и сознание взмыло вверх, зажмурившись, пролетело над лесом, с шелестом задевая крыльями зеленые кроны. Оно могло летать и менять форму, поэтому ему не страшны были ни высокие горы, ни великие реки, оно свободно проникало и в игольное ушко, и в замочную скважину. Порезвившись между холмиками грудей той самой симпатичной официантки и поиграв красной родинкой, из которой росли три тонких рыжих волоска, оно пошалило с десятью капельками пота и наконец, забравшись к ней в ноздрю, принялось играть своими усиками росшими в носу волосами.

Девица в красном громко чихнула, и сознание Дин Гоуэра пулей отнесло в сторону, прямо на кактус, стоявший на третьем уровне банкетного стола. Силой противодействия его отбросило назад, словно кактус шлепнул его усыпанной колючками ладонью[51]. У Дин Гоуэра ужасно заболела голова, живот схватило, там все забурлило, словно образовались бесчисленные пенящиеся водовороты, все тело зачесалось и пошло пятнами, как при краснухе. Сознание опустилось ему на голову отдохнуть, переводя дух и всхлипывая. Взор сознания потух, глаза Дин Гоуэра вновь обрели способность видеть, и перед ним возникли партсекретарь и директор с поднятыми рюмками. Они смотрели на него сверху вниз, и их голоса грохотали оглушительным ревом прибоя, эхом отражаясь от всех четырех стен, где они разбивались, словно пенистые валы о скалы, и доносились голосом мальчика-пастушка, стоящего на вершине и пытающегося собрать забредших далеко в горы овец.

– Товарищ Дин, старина, на самом деле мы одна семья, единоутробные братья, а родные братья должны и пить в свое удовольствие. Жить надо в удовольствие, радоваться вовсю, шагать к могиле в радости и веселии… Ну, еще давай… Чарочек тридцать… От имени замначальника отдела Цзиня… Тридцать чарочек за тебя… Пей, пей… Кто не пьет – не мужик… Цзинь, цзинь, цзинь… Цзинь Ганцзуань пить умеет… Он человек уважаемый, целое море выпить может… Без конца, без края…

Цзинь Ганцзуань! Это имя алмазным сверлом пробуравило сердце Дин Гоуэра, от резкой боли рот раскрылся, и вместе с потоком мутной жидкости стали выплескиваться жуткие слова:

– Волчара этот… – Новый позыв рвоты. – Младенцев пожирает… – Еще позыв. – Волчара!

Сознание перепуганной пташкой впорхнуло в свое гнездышко; в животе все перекрутило – боль неописуемая. По спине легонько постукивали два кулака, его снова вывернуло… Вино… Слизь, слезы и сопли, сладкие и солоноватые, тягучие и нескончаемые, а перед глазами блистает бирюзой водная гладь.

– Вам получше, товарищ Дин Гоуэр?

– Товарищ Дин Гоуэр, вам хоть чуточку лучше?

– Давайте, давайте, поднатужьтесь, пусть до конца вырвет эту горечь!

– Надо, надо проблеваться, это полезно для здоровья.

Подперев его с обеих сторон, партсекретарь с директором колотили ему по спине, бубня в уши слова утешения и увещевая, – этакие деревенские фельдшеры, которые спасают наглотавшегося воды ребенка, молодые учителя, наставляющие юнца, который сбился с пути истинного.

После того как Дин Гоуэр выдавил из себя немного зеленоватой жидкости, одна официантка в красном влила ему в рот чашку зеленого чая «лунцзин»; другая попотчевала желтым выдержанным шаньсийским уксусом; то ли партсекретарь, то ли директор запихнул ему в рот кусочек засахаренного лотоса; то ли директор, то ли партсекретарь сунул ему под нос ломтик груши-«снежинки»