Пройдя парк насквозь, я, как правило, захожу еще в похожий на приземистый барак супермаркет – за продуктами. А там уж до нашего с Ритой жилого комплекса рукой подать. Собственно, с нашего балкона я прекрасно вижу и плоскую грязную крышу торгового центра, и парк, и утопающие в зелени или снегу красночерепичные крыши особняков. И даже тот интернат, где работаю.

Да, в нашей благополучной стране все еще есть дети, чьи родители вынуждены доверять своих чад опеке соответствующих служб, ибо работа с утра до ночи не оставляет им времени для заботы о детях. Именно поэтому меня не удивили ни совсем взрослые мысли маленькой Белочки, ни сквозящая в них тоска. Жаль только, что девочка так быстро убежала. Я могла бы ее утешить, могла бы сказать, что не видеть родителей пять дней в неделю – не самое большое горе в жизни. Куда горше вовсе не иметь возможности увидеть их, кроме как на фотографиях. Живых – никогда. Никогда…

Как у Эдгара По: «Каркнул ворон: Nevermore!»

В отличие от обычных серых ворон, которых много в любое время года, черные во́роны появляются на моем маршруте, как правило, осенью. Эти иссиня-черные, похожие на грачей птицы, как смоляные статуэтки, украшают поросшие омелой кряжистые ветви старых деревьев Голубиного парка и кирпичные ограды садов. Но иногда, обычно перед переменой погоды, я вижу их в полете. Почему-то над головой пролетает всегда пара воронов. Летят они невысоко, тяжело, а в их угрюмом, скрежещущем карканье слышится почти апокалиптически безнадежное отчаяние.

Рита говорит, что я слишком впечатлительна, но я боюсь этого громыхающего над головой скрежета. Когда хоронили папу и маму, вороны носились над кладбищем и орали так, словно им самим грозило быть погребенными, причем заживо. Я прижималась к острому плечу сестры, ежась от холода, а еще больше – от страха. Я словно онемела тогда от этого страха, и, думаю, это спасло меня от безумия, в черную яму которого я начала проваливаться сразу, едва услышала выстрелы и узнала, что… нет, и сейчас не могу повторить. Страх сковал меня, заставил застыть, оцепенеть, не давал шевельнуться – и удержал на самом краю, не позволив окончательно поверить в то, что папы с мамой больше нет. Прошло почти восемь лет, но мне и сейчас порой кажется, что вот-вот скрипнет дверь, послышатся шаги, папа слегка отстранится, пропуская вперед маму, а она отбросит челку и улыбнется:

– Ну что нового, девочки мои?

И все это – сухой треск автоматных очередей, два окровавленных тела на передних сиденьях нашего «Лексуса», кладбище, скрежещущие вопли воронов – все это кажется дурным, тяжелым, затянувшимся сном. Если думать, что все это – просто кошмар, – тогда можно жить. Ждать пробуждения.

Сегодня воронов нет. Небо затянуто низкими тяжелыми тучами, асфальт темен от недавнего дождя, ветер неприятно холодит щеки и лоб. Но погода не настолько плоха, чтобы отказываться от прогулки.

Я думаю об одиночестве кометы в ледяном пространстве космоса. Нарисованный Беллой образ не оставляет меня. Одиночество – странная вещь. Иногда к нему стремишься, сторонясь от любого, кто подходит слишком близко. Но чаще оно пугает. Если бы у меня не было Риты, я, наверное, вовсе не выжила бы. Она для меня гораздо больше, чем сестра. Она – ангел. Ангел-хранитель, ограждающий меня тяжелыми, потемневшими от горя крыльями и оберегающий от ледяного безумия одиночества скорбными, все понимающими глазами. Глаза – это единственное, что у нас с ней, близнецов, разное. У Риты они очень темные, как горький шоколад, почти черные. У меня, наоборот, светлые, как липовый мед. Сама Рита шутит, что цвет глаз – это отражение наших душ, но это неправда! Я-то знаю, что ее душа вовсе не темная.