Помнится, Федор Акимович записал после одного из судебных заседаний:

«Так поэты устраивают благополучие своих близких! Ненавижу гениев и их великолепное презрение к земным мелочам и прозе! Кроме того, вся эта ватага требует, чтобы с Сони сняли фамилию Есенина. Этим мужичкам и еврейке Мейерхольдине невместно именоваться одинаково с внучкой Льва Толстого!!! Ох! Зубы сломаю, так скриплю зубами! А из Петербурга приехала еще одна жена усопшего гения и привезла еще одного сына…»

Тут уже речь шла о переводчице Надежде Вольпин, которая некоторое время назад родила от поэта сына Александра и поэтому тоже включилась в процесс. Вот что, кстати, она этим летом писала Толстой, с которой была и осталась в приятельских отношениях:

«Я вчера присутствовала на суде лично… Среди любопытных (их, к счастью, было немного) оказалась одна девица, то есть ныне дама, из нашей гимназии, и она долго расспрашивала меня по-английски о присутствующих. Мне было неловко, и я втайне надеялась, что мать Есенина приняла английский за еврейский, что, может быть, несколько оправдало бы мою невольную бестактность. Все равно я для нее не мать ее внука, а „какая-то жидовка“, посягающая на часть ее наследства. Адвокат Зинаиды Николаевны и Изрядновой беседовал с папа-Есениным, подготовляя, вероятно, и для того пилюлю вроде той, что преподнесли они нам. Когда выяснилось, что против нас имеется отвод, так как Райх начала дело о „двоеженстве“ Есенина (глупая мещанка! – и я в тот же день узнала, что она член компартии! Забавно!). Наседкин соболезновал нам, жалел о вашем отсутствии. Катя же откровенно радовалась обороту дела, и у меня крепла уверенность, что она сыграла известную роль в этом подвохе, хотя и уверяла меня, что это на самом деле „совсем недавно обсуждалось“. А мне было и смешно и тошно. Я почти не сомневаюсь, что для Зинаиды Николаевны здесь дело не в том, получить ли >2/>9 или >2/>8, а в том, чтобы вам „насолить“ и доказать, что вы „ненастоящая жена“… Не падайте духом, милая Софья Андреевна, – в этом есть для вас и хорошая сторона, так как „обществу“ позиция З. Н. должна показаться смешной и не слишком благородной»[3].

– Нет, Федор Акимович, дело несколько иного характера.

– Чем же я могу быть полезен?

– Как известно, Софья Андреевна в Москве готовит выставку к первой годовщине со дня смерти Сергея Есенина. Постоянно ищет новые материалы. Фотографические снимки, какие-то личные вещи, письма и прочее… – Виктор Шкловский достал из серебряного портсигара дорогую папиросу. – Она узнала, что здесь, в Ленинграде, имеется посмертный портрет ее мужа, сделанный в морге Обуховской больницы неким художником по фамилии Мансуров. Вам он неизвестен?

– Нет. Но я могу навести справки.

– Вот его адрес. Зовут его Павел Андреевич…

– А что же вы сами к нему не поедете?

– Видите ли, Софья Андреевна ему уже писала с просьбой передать свою работу в дар музею. Но этот Мансуров ответил отказом. Он хочет денег.

– И его можно понять, – кивнул адвокат.

– Вот и Софья Андреевна, в общем, согласна, – прикурив очередную папиросу, московский гость положил спичку в пепельницу. – Она не против того, чтобы заплатить даже из своих личных средств. Но все же хотела бы, чтобы сумма оказалась… разумная.

– Это вполне естественное желание, – улыбнулся Федор Акимович.

– Мы будем очень обязаны, если вы проведете переговоры с Мансуровым.

Адвокат не посчитал нужным уточнить, кого именно, кроме вдовы, имеет в виду собеседник:

– Хорошо. Но мне для этого необходимо…

– Вот первое письмо к нему от Софьи Андреевны. Там же ответ художника с отказом… – Опережая вопросы, Шкловский положил на стол серый конверт. – И еще одна записка от нее, подтверждающая ваши полномочия.