Даже я, такая юная и такая несчастная, не смогла сдержать улыбки, когда Козетта назвала себя нетерпеливой. Главной ее чертой была безмятежность. Из-за этого почти восточного спокойствия в ее присутствии у меня – и всех остальных – неизбежно возникало чувство, как будто ты освобождаешься от забот, погружаясь в сладкую, созерцательную истому. Как это ни странно, одновременно вспоминалось противоположное качество, неугомонная резвость, которая отличает многих женщин из поколения моей матери и которая заставляла людей моего возраста нервничать и испытывать неловкость. Козетта всегда была на месте – неизменно доброжелательная, заинтересованная, готовая ради тебя отложить все дела.
Вскоре я стала приходить к ней не меньше трех раз в неделю, потом оставалась на ночь. Я училась в школе в районе Хэмпстед Гарден, и мне было легко объяснить, что всю неделю удобнее жить у Козетты, а не возвращаться каждый раз домой в Криклвуд. По крайней мере, именно так я все объясняла, хотя для любого, кто имел представление о расстоянии между улицами Генриетты Барнетт и Криклвуд-лейн, это звучало нелепо. Только существование и частое присутствие Дугласа удерживали меня от попытки поселиться в Гарт-Мэнор. Наверное, у каждого найдется знакомая пара супругов, в которой один очень близок вам по духу, а другой неприятен. Для меня ежевечернее возвращение Дугласа домой, о котором возвещал шелест шин «Роллс-Ройса» по гравийной дорожке, разрушало атмосферу близости между мной и его женой. Он был таким мужественным, таким старым, типичным биржевым маклером, и большую часть того, что он говорил, я не понимала, хотя Дуглас, казалось, и не ждал понимания, а просто требовал серьезности и тишины. А по выходным он почти все время был дома.
В присутствии мужа Козетта нисколько не менялась. Оставалась все тем же милым, улыбчивым, хотя и экспансивным созданием, женщиной с даром слушать собеседника. Рассказы мужа о сделках и переговорах она выслушивала с тем же неизменным вниманием, что и мои откровения, сны, мечты, разочарования и обиды. Козетта действительно слушала. Мысленно не отгораживалась от вас, продолжая думать о чем-то своем. Я восхищалась ее комментариями на загадочные обличительные речи Дугласа, с подозрением и непониманием смотрела, как она встает с кресла, чтобы по-лебединому плавно пересечь комнату и погладить своей пухлой белой рукой щеку мужа. В ответ Дуглас всегда поворачивал голову и целовал ее ладонь. Меня это жутко смущало. Теперь я понимаю, что не хотела, чтобы у Козетты была личная, отдельная от меня жизнь, напрямую не связанная со стараниями сделать легче и счастливее мою.
Она не упоминала о страхе и тоске, ждала, когда я скажу о них сама. В разговоре Козетта редко поднимала какие-то новые темы или проявляла любопытство. Я заговорила об этом – с явной горячностью – после того, как ее соседка, Дон Касл, теплым октябрьским днем сидя с нами в саду, заявила, что лилии давно умерли и засохли, а мы с Козеттой восхищаемся поздними георгинами. Дон Касл всегда говорила о своих детях и о том, сколько беспокойства они доставляют: младшего только что исключили из школы, а старший провалил экзамен. Закончила она, как всегда, банальностью:
– Тем не менее не представляю, что бы я без них делала.
Мне и в голову не приходило, что эта часто повторяемая фраза может так задеть Козетту. Я считала эти слова просто глупостью и довольно грубо сказала:
– Почему это, если они вас так достают?
Дон Касл казалась шокированной, и вполне возможно, так оно и было.