на кончиках раскрытых спиц…

1923 г.

Автобус

Расшатывая сумрак бурый
огнями, жестяным горбом,
на шинах из слоновой шкуры
гремящий прокатился дом.
И вслед качнувшейся громаде,
как бы подхвачен темнотой,
я кинулся и вспрыгнул сзади
и взмыл по лестнице витой.
И там, придерживая шляпу,
в свистящей сырости ночной
я видел: выбросила лапу
и скрылась ветка надо мной.
И вспомнил: допотопный ужас,
бег, топот, выгибы клыков…
Пускай в гранатовые лужи
стекают стекла кабаков, —
пожарище тысячелетий,
душа дремучая моя,
отдай же мне огонь и ветер,
грома иного бытия!
Когда я, легкий, низколобый,
на ветке повисал один
над обезумевшею злобой
бегущих мамонтовых спин.

5 октября 1923 г.

Барс

Пожаром яростного крапа
маячу в травяной глуши,
где дышит след и росный запах
твоей промчавшейся души.
И в нестерпимые пределы,
то близко, то вдали звеня,
летит твой смех обезумелый
и мучит, и пьянит меня.
Луна пылает молодая,
мед каплет на мой жаркий мех;
бьет, скатывается, рыдая,
твой задыхающийся смех.
И в липком сумраке зеленом
пожаром гибким и слепым
кружусь я, опьяненный звоном,
полетом, запахом твоим…
Но не уйдешь ты! В полнолунье
в тиши настигну у ручья,
сомну тебя, мое безумье
серебряное, лань моя.

1923 г.

«Милая, нежная – этих старинных…»

Милая, нежная – этих старинных,
песенных слов не боюсь и пою…
О, наклоняйся из сумерек длинных
   в светлую бездну мою!
Я подарю тебе солнечной масти
рьяных коней, колесницу в цветах,
ибо сейчас я не пристальный мастер,
   я – изумленье и взмах.
Милая, нежная, я не ошибся,
часто мне женские снились черты.
Все они были из ломкого гипса,
   золото легкое – ты.
Это, пойми, не стихи, а дыханье,
мреющий венчик над страстью моей,
переходящий в одно колыханье
   неизмеримых зыбей.

17 октября 1923 г.

«Из мира уползли – и ноют на луне…»

Из мира уползли – и ноют на луне
   шарманщики воспоминаний…
Кто входит? Муза, ты? Нет, не садись ко мне:
   я только пасмурный изгнанник.
Полжизни – тут, в столе; шуршит она в руках;
   тетради трогаю, хрустящий
клин веера, стихи – души певучий прах, —
   и грудью задвигаю ящик…
И вот уходит все, и я – в тенях ночных,
   и прошлое горит неяро,
как в черепе сквозном, в провалах костяных
   зажженный восковой огарок…
И ланнеровский вальс не может заглушить…
   Откуда?.. Уходи… Не надо…
Как были хороши… Мне лепестков не сшить,
   а тлен цветочный сладок, сладок…
Не говори со мной в такие вечера,
   в часы томленья и тумана,
когда мне чудится невнятная игра
   ушедших на луну шарманок…

Ноябрь 1923 г.

«Я Индией невидимой владею…»

Я Индией невидимой владею:
   приди под синеву мою.
Я прикажу нагому чародею
   в запястье обратить змею.
Тебе, неописуемой царевне,
   отдам за поцелуй Цейлон,
а за любовь – весь мой роскошный, древний,
   тяжелозвездный небосклон.
Павлин и барс мой, бархатно-горящий,
   тоскуют; и кругом дворца
шумят, как ливни, пальмовые чащи,
   все ждем мы твоего лица.
Дам серьги – два стекающих рассвета,
   дам сердце – из моей груди.
Я царь, и если ты не веришь в это,
   не верь, но все равно, приди!

7 декабря 1923 г.

Видение

В снегах полуночной пустыни
мне снилась матерь всех берез,
и кто-то – движущийся иней —
к ней тихо шел и что-то нес.
Нес на плече, в тоске высокой,
мою Россию, детский гроб;
и под березой одинокой
в бледно-пылящийся сугроб
склонился в трепетанье белом,
склонился, как под ветром дым.
Был предан гробик с легким телом
снегам невинным и немым.
И вся пустыня снеговая,
молясь, глядела в вышину,
где плыли тучи, задевая
крылами тонкими луну.
В просвете лунного мороза
то колебалась, то в дугу
сгибалась голая береза,
и были тени на снегу
там, на могиле этой снежной,