а трепетный призыв, сладчайшее «воскресни»,
великое «цвети», – тогда ты в этой песне,
   ты в этом блеске, ты живешь!..

1922 г.

Грибы

У входа в парк, в узорах летних дней
   скамейка светит, ждет кого-то.
На столике железном перед ней
   грибы разложены для счета.
Малютки русого боровика —
   что пальчики на детской ножке.
Их извлекла так бережно рука
   из темных люлек вдоль дорожки.
И красные грибы: иголки, слизь
   на шляпках выгнутых дырявых;
они во мраке влажном вознеслись
   под хвоей елочек, в канавах.
И бурых подберезовиков ряд,
   таких родных, пахучих, мшистых,
и слезы леса летнего горят
   на корешочках их пятнистых.
А на скамейке белой – посмотри —
   плетеная корзинка боком
лежит, и вся испачкана внутри
   черничным лиловатым соком.

13 ноября 1922 г.

«Ясноокий, как рыцарь из рати Христовой…»

Ясноокий, как рыцарь из рати Христовой,
на простор выезжаю, и солнце со мной;
и последние стрелы дождя золотого
   шелестят над истомой земной.
В золотое мерцанье, смиренный и смелый,
выезжаю из мрака на легком коне:
Этот конь – ослепительно, сказочно белый,
   словно яблонный цвет при луне.
И сияющий дождь, золотясь, замирая
и опять загораясь, – летит и звучит
то земным изумленьем, то трепетом рая,
   ударяя в мой пламенный щит.
И на латы слетает то роза, то пламя,
и в лазури живой над грозой бытия
вольно плещет мое лебединое знамя,
   неподкупная юность моя!

1 декабря 1922 г.

Волчонок

Один, в рождественскую ночь, скулит
и ёжится волчонок желтоглазый.
В седом лесу зеленый свет разлит,
   на пухлых елочках алмазы.
Мерцают звезды на ковре небес,
мерцая, ангелам щекочут пятки.
Взъерошенный волчонок ждет чудес,
   а лес молчит, седой и гладкий.
Но ангелы в обителях своих
все ходят и советуются тихо,
и вот один прикинулся из них
   большой пушистою волчихой.
И к нежным волочащимся сосцам
зверек припал, пыхтя и жмурясь жадно.
Волчонку, елкам, звездным небесам —
   всем было в эту ночь отрадно.

8 декабря 1922 г.

«Как объясню? Есть в памяти лучи…»

Как объясню? Есть в памяти лучи
сокрытые; порою встрепенется
дремавший луч. О муза, научи:
в понятный стих как призрак перельется?
Проезжий праздный в городе чужом,
я, невзначай, перед каким-то домом,
бессмысленно, пронзительно знакомым…
Стой! Может быть, в стихах мы только лжем,
темним и рвем сквозную мысль в угоду
размеру? Нет, я верую в свободу
разумную гармонии живой.
Ты понимаешь, муза, перед домом,
мне, вольному бродяге, незнакомым
и мне – родным, стою я сам не свой
и, к тайному прислушиваясь пенью,
все мелочи мгновенно узнаю:
в сплошном окне косую кисею,
столбы крыльца, и над его ступенью
я чувствую тень шага моего,
иную жизнь, иную чую участь
(дай мне слова, дай мне слова, певучесть),
всё узнаю, не зная ничего.
Какая жизнь, какой же век всплывает,
в безвестных безднах памяти звеня?
Моя душа, как женщина, скрывает
и возраст свой, и опыт от меня.
Я вижу сны. Скитаюсь и гадаю.
В чужих краях жду поздних поездов.
Склоняюсь в гул зеркальных городов,
по улицам волнующим блуждаю:
дома, дома; проулок; поворот —
и вот опять стою я перед домом,
пронзительно, пронзительно знакомым,
и что-то мысль мою темнит и рвет.

Stettin

10 декабря 1922 г.

«Если ветер судьбы, ради шутки…»

В. Ш.

Если ветер судьбы, ради шутки,
дохнув, забросит меня
в тот город желанный и жуткий,
где ты вянешь день ото дня,
и если на улице яркой
иль в гостях, у новых друзей,
или там, у дворца, под аркой,
средь лунных круглых теней,
мы встретимся вновь, – о Боже,
как мы будем плакать тогда
о том, что мы стали несхожи
за эти глухие года;
о юности, в юность влюбленной,
о великой ее мечте;
о том, что дома на Мильонной