на поникшие уши ее, на пахучий детский висок —
и вдруг так отчетливо понял: Я НЕ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ
И УЖЕ НИКОГДА НЕ СМОГУ ПОЛЮБИТЬ —
          НЕ ПОЛУЧИТСЯ.
…а когда мы очнулись – уже наступила весна
и мы спали обнявшись, как две разноцветные
          гусеницы,
и сквозь наши горячие руки
бил любви равнодушный ток.
3.
Вот и мы… Как устанем мы оба, и ты скажешь
          мне «уходи»,
соберу я в солдатский мешок свои плюшевые
          игрушки,
миску, ложку, лоток, поводок, все собачьи
          справки свои,
и вползу попрощаться с тобой
и – усну на твоей груди…
Но уже на будущий год – я проснусь
          равнодушной кошкой.
4.
Потому что любовь прохладна. – И никакая она
          не твоя,
да и я никакой не бог, чтобы быть беспощадным
          и душным,
ведь горячей – бывает шкурка, твой живот
          и моя рука,
а любовь, что меж нами течёт, как изнанка
          цветка, – равнодушна.
5.
Даже страшно подумать, что я,
тут живущий который год,
ничего не знал про любовь (и так много уже
          не узнаю) —
а цветок открывает утром свой большой
          темно-розовый рот,
ну а там темно-синий огонь – непогашенный —
          полыхает
и не гаснет… За этот измятый на солнечном ветре
          огонь
ты отдашь постепенно – и тело, и ум, и ладонь,
с нарисованной в детстве чудесной и скушной
          судьбой,
но кому интересно, чего там сгорело с тобой.
7.
Вот и мне безразлично… Ни с женским душным
          пупком,
ни с мужским безобразьем, ни с пишущим
          человеком,
ни с собакой (ударишь ее, а она – уже лижет,
          любя)…
–  Я хочу быть солнцем косым и прохладным
          ветром,
и цветком – распускающимся без меня.
8.
Потому что не надо «достроить»,
          а надо разрушить себя,
перейти мал-помалу в осознанный блеск
          и пробел —
растрепавшейся буквой на кончике языка,
чтобы то, что ты хочешь сказать, ни один
          повторить не хотел.
9.
Ты сегодня себе обещал: в этот год
          и на несколько лет
(сколько есть их) вперед, – улыбающийся
          и безоружный,
я смотрел и буду смотреть в равнодушный
          трепещущий свет,
ни круглей, ни румяней
          которого нет – и не нужно.
10.
Но тогда – отчего мне так жаль – что во тьму,
          потоптавшись, пойдет,
недолюбленный мной,
этот шелест и трепет и пыл:
эта грубая женская жизнь, этот твердый
          мальчишеский рот,
и скулящий комок темноты, что я на руки брать
          не любил…
11.
– Оттого, мой хороший, и жаль,
что в конце бесконечного лета,
(а сейчас я с тобой говорю – у кровати —
          из тьмы и огня),
ты был круглым солнцем моим
          и моим беспощадным ветром,
и единственным страшным цветком,
          раскрывавшимся – для меня.

«Куда ты, Жень, она же нас глотает…»

Евгению Ш., Соколову, Кукулину

и другим моим друзьям

Куда ты, Жень, она же нас глотает,
как леденцы, но ей нельзя наесться.
(Гляди, любовниками станем в животе.)
Так много стало у меня пупков и сердца,
что, как цветочками, я сыплюсь в темноте.
Я так умею воздухом дышать,
как уж никто из них дышать не может.
Ты это прочитай, как водится, прохожий,
у самого себя на шарфе прочитай.
Когда ж меня в моем пальто положат —
вот будет рай, подкладочный мой рай.
Я не хочу, чтоб от меня осталось
каких-то триста грамм весенней пыли.
Так для чего друзья меня хвалили,
а улица Стромынкой называлась?
Из-за того, что сам их пылью мог дышать,
а после на ходу сырые цацки рвать —
ботинкам розовым и тем со мною тесно.
Я бил, я лгал, я сам себя любил
(с детсада жил в крови ужасный синий пыл),
но даже здесь мне больше нету места.
Я не хочу в Сокольниках лежать.