– Finissez, Ржевецкий!

– Всем достанется! Не являйся тогда ко мне в контору, старый собака! С вами церемониться?! Вы разве люди? Разве вы понимаете хорошие слова? Вы только тогда понимаете, ежели вас по шеям бьют и делают вам неприятности! Чтоб ходил завтра!

– Я скажу ему. Отчего не сказать? Сказать можно…

– Скажи ему, что прибавлю ему жалованья, – сказала Елена Егоровна. – Не могу же я быть без кучера. Когда найду другого, пусть тогда и уходит, если ему угодно. Завтра утром чтобы опять был у меня! Скажите ему, что я глубоко оскорблена его невежливым поступком! И вы, бабушка, скажите! Надеюсь, что он будет у меня и не заставит посылать за собой. Подойди сюда, бабушка! На́ тебе, милая! Что, небось трудно управляться с такими большими детьми? Бери, милая!

Барыня вынула из кармана хорошенький портсигар, потянула из-под папирос желтую бумажку и подала ее старухе.

– Если же не придет, – прибавила барыня, – то нам придется поссориться, что было бы крайне нежелательно. Но я надеюсь… Вы ему посоветуете. Едемте, Феликс Адамыч! Прощайте.

Ржевецкий вскочил в коляску, взял в руки вожжи, и коляска покатила по мягкой дороге.

– Сколько дала? – спросил старик.

– Рупь.

– Дай сюда!

Старик взял рубль, погладил его обеими ладонями, бережно сложил и спрятал в карман.

– Степан, уехала! – сказал он, входя в избу. – Я ей сбрехал, что ты на мельницу уехал. Перепужалась, страсть как!..

Как только отъехала коляска и скрылась из вида, в окне показался Степан. Бледный как смерть, дрожащий, он выполз наполовину из окна и погрозил своим большим кулаком темневшему вдали саду. Сад был барский. Погрозив раз шесть, он проворчал что-то, потянулся назад в избу и с шумом опустил раму.

Через полчаса после того, как уехала барыня, в избе Журкина ужинали. В кухне возле самой печки за засаленным столом сидели Журкин и его жена. Против них сидел старший сын Максима – Семен, временно-отпускной, с красным испитым лицом, длинным рябым носом и маслеными глазами. Семен был похож лицом на отца, он не был только сед, лыс и не имел таких хитрых, цыганских глаз, какими обладал его отец. Рядом с Семеном сидел второй сын Максима, Степан. Степан не ел, а, подперевши кулаком свою красивую белокурую голову, смотрел на закопченный потолок и о чем-то усердно мыслил. Ужин подавала жена Степана, Марья. Щи съели молча.

– Принимай! – сказал Максим, когда были съедены щи. Марья взяла со стола пустую чашку, но не донесла ее благополучно до печи, хотя и была печь близко. Она зашаталась и упала на скамью. Чашка выпала из ее рук и сползла с колен на пол. Послышались всхлипывания.

– Никак кто плачет? – спросил Максим.

Марья зарыдала громче. Прошло минуты две. Старуха поднялась и сама подала на стол кашу. Степан крякнул и встал.

– Замолчи! – пробормотал он.

Марья продолжала плакать.

– Замолчи, тебе говорят! – крикнул Степан.

– Смерть не люблю бабьего крику! – смело забормотал Семен, почесывая свой жесткий затылок. – Ревет и сама не знает, чего ревет! Сказано – баба! Ревела бы себе на дворе, коли угодно!

– Бабья слеза – капля воды! – сказал Максим. – Благо – слез не покупать, даром дадены. Ну, чего ревешь? Эка! Перестань! Не возьмут у тебя твоего Степку! Избаловалась! Нежная! Поди кашу трескай!

Степан нагнулся к Марье и слегка ударил ее по локтю.

– Ну чего? Замолчи! Тебе говорят! Э-э-э… сволочь!

Степан размахнулся и ударил кулаком по скамье, на которой лежала Марья. По его щеке поползла крупная сверкающая слеза. Он смахнул с лица слезу, сел за стол и принялся за кашу. Марья поднялась и, всхлипывая, села за печью, подальше от людей. Съели и кашу.