– А все ж таки, Михал Ваныч, Дуня во много раз красивше его. И тогда, а хоть бы и теперь, – гремя посудой, проговорила женщина в белом платке.
– Будет тебе, тетя Груша, конфузить-то меня! – беззлобно воскликнула Калинкина, мимолетно взглянула на Нестерова и чуть склонила голову, как бы в ожидании его слов.
– Согласен с вами, согласен. Хорош Перевалов, а… Евдокия Трофимовна… – Нестеров примолк, помычал, выпалил: – Слов нет, как хороша!..
Калинкина зарделась, глаза ее запылали, строгое лицо вдруг сделалось счастливым и ласковым. Она старалась сдержать улыбку и не смогла. Вся пылая от горячей волны, которая опалила ее, она соединила свои широкие ладони, растопырила пальцы и уткнулась в них лицом.
Нестеров не ожидал, что его слова вызовут в ней такой сильный отзвук. «Отвыкла здесь, в тайге, среди баб, от мужских похвал», – отметил про себя Нестеров и, желая помочь Калинкиной скорее вернуться в прежнее состояние, спросил:
– А вашего портрета, Евдокия Трофимовна, нет? Того же, разумеется, времени?
– Есть, Михал Ваныч, есть. Вот уж где раскрасавица-то, – вместо Калинкиной ответила тетя Груша и пошла в горницу.
– Весь альбом принеси, тетя Груша, – вдогонку ей сказала Калинкина и отняла руки от раскрасневшегося лица, ставшего совсем юным, девичьим.
Пока ужинали, не спеша пролистали весь альбом. Калинкина изредка лишь поясняла:
– Это я после окончания школы… А это на первом курсе… А это на третьем… Тут я на соревнованиях по плаванию… А это наша группа после получения дипломов… И вот мы с Ваней… Вскоре после моего приезда в Пихтовку… Ну а портрет… за неделю до свадьбы… Разве я тогда знала, что так все обернется?
Громкий голос Калинкиной впервые дрогнул, в огромных глазах показались слезы, и она с трудом сдержалась, чтобы не разрыдаться. Этот необычный вечер, этот разговор с малознакомым человеком размягчили ее душу, отодвинули куда-то вдаль все заботы, которые поглощали и время и силы без всякого остатка и к концу дня сваливали ее с ног для короткого и безмятежного сна.
Когда ужин был закончен, альбом просмотрен, а посуда со стола собрана и перемыта, Калинкина сказала:
– Значит, так, Михаил Иваныч: ложитесь спать. Кровать в горнице. У меня еще дел полно в конторе: во второй бригаде два мешка семян украли, не то свои, не то проезжий прихватил. Появимся мы с тетей Грушей утром. Не вставайте рано. Вам спешить некуда… Дверь я захлопну, но она открывается отсюда. Ключ у нас есть.
Через несколько минут Калинкина и тетя Груша ушли. Нестеров перенес керосиновую лампу в горницу, осмотрел ее простое убранство, состоявшее из шифоньера с зеркалом, круглого стола, пяти стульев, книжных полок в простенке, забитых книгами, железной широкой кровати, с никелированными шарами у изголовья и пышными квадратными подушками.
Нестеров погасил свет, лег в постель, но уснуть долго не мог. В окно заглядывал месяц, перемигивались звезды, слегка позвенькивали о стекло качавшиеся от ветерка ветки палисадника. «Вот тут, видно, на этой кровати, и началась и кончилась ее супружеская жизнь», – думал он, вспоминая весь свой разговор с Калинкиной.
Утром Калинкина сообщила Нестерову решение «совнаркома»: вместе с ним на заимку Савкина поедет она. В путь отправятся завтра рано утром верхами на колхозных конях. Других дорог нет, кроме реки. Но на лодке по ней дальше в пять раз. Можно было бы выехать и сегодня, однако вторая бригада только к вечеру закончит сев пшеницы, а она сама должна проконтролировать качество произведенных работ. Чтобы день Нестеров не скучал, на крыльце удочки, черви в банке. На озере под тальниковыми кустами бывает хороший клев. Берутся и окуни, и чебаки, и щуки.