Уходил я через Глашку… молчать, господа гусары!.. всего лишь через её двор. На параллельную улицу, называемую Апрельской.

Глашка, красуясь в открытом купальнике, гнулась над грядкой, работая самодельной тяпкой. Хороший инструмент; Фёдор у неё, несмотря на мозговые загогулины, был мастером на все руки.

– Разрешите воспользоваться вашим участком, мадам?

Она изящно распрямилась, сбросила тряпичную перчатку и вытерла пот со лба.

– Фи… – сказала она. – Одетый. Утром, в одних трусиках, ты покрасивше был.

– Еле успел, кстати, надеть. Боялся, козёл тебя покроет… в смысле – уложит.

– Спасибо, что помог. Но я, в принципе, и на козла согласна. Мой-то неизвестно где кувыркается… козёл номер два.

– Так я пройду? – попытался я свернуть со скользкой темы.

– Да ходи ты, когда хочешь! Хоть в трусах, хоть без. Можешь и задержаться, если сладкое любишь, – добавила она игриво. – Тебя – угощу.

Она не стеснялась своей большой крепкой фигуры, знала себе цену. Идеальная натура для Рубенса. Чёрт, деревенские бабы, когда работают, становятся феноменально, просто гипнотически соблазнительны, на мой вкус, конечно. Всё-таки Фёдор – законченный свин.

– Валентина меня закормила сладким. – Я ей подмигнул. – Уже некуда. Знал бы, оставил местечко.

Валентина – это женщина, которая навещала меня время от времени ко взаимному удовлетворению. Иногда я её навещал, благо разделял нас всего десяток домов. Скрывать нечего – свободные люди, ни к чему не обязывающие отношения. Правда, она всё спрашивала меня, прозрачно намекая, типа, «когда же соединятся судьбы двух одиноких сердец» (не помню, как там пишут в дамских романах). Желания соединять что-либо, кроме срамных частей тела, у меня не было, и очень скоро Валентина должна была это сообразить…

– Оставь местечко, Серёженька, оставь, – покивала Глаша. – Торопиться некуда.

Она подняла и надела перчатку, взялась за тяпку, подавая кавалеру ясный сигнал. Ясно, обиделась из-за помянутой всуе Валентины: женщины не терпят даже умозрительного соперничества. Ну и хорошо. Прощай и ты, добрая дачная душа. Надеюсь, тебе стало бы легче, знай ты, что с Валентиной я попрощаться не смогу, так и сгину из её жизни без следа…

Когда я подходил к калитке, Глаша нейтрально кинула мне вслед:

– На речку?

– На речку, – оглянулся я. – Может, окунусь, может, просто посижу.

– Не кисни, всё наладится. Про сладкое я с тобой шутковала, не бери в голову, а про то, что всё будет путём – истинная правда. Поверь старой злюке.

Надо же, поняла моё состояние. Вот ведь чуйка у некоторых баб… у тех, наверное, которым ты и впрямь не безразличен… ладно, проехали.

Дошёл до Тверцы, однако задерживаться на маленьком пляжике не собирался, проследовал мимо и – по тропке, петляющей вдоль реки. Тропка постепенно превращалась в просёлок, а первоначальной целью моего бегства был мост через реку. Мост автомобильный. Соединяет новую дорогу, ведущую к Петербургскому шоссе, с правобережной частью реки Тверца, где, собственно, наш Озерец и расположен. Автобусной остановки в тех местах нет, но, если голоснуть, автобус всегда останавливается. Там же можно попутку на Тверь поймать, ежели помахать светло-розовыми купюрами. Проблема в том, что маячить на официальных остановках (у нас их две, одна перед Озерцом, вторая в Навозце) было нельзя. Садиться в автотранспорт, в любой, мне следовало подальше от мест, которые могли контролироваться незваными гостями.

Кому я понадобился, и кто меня нашёл в этой глуши, я пока не думал, слишком мало было информации.

Особенно нервировала телеграмма. Как сама по себе – одним фактом своего существования; так и тревожным содержанием. «Франкенштейн надел дубовый фартук»… Умер, надо полагать, если назначены похороны. Или убит. Радик Франковский по прозвищу Франкенштейн, мой лучший друг в нашем с ним общем детстве. Умер или убит… Если телеграмма – не провокация. Если провокация – всё понятно, беги, Сырожа, беги. Но если правда, как тогда? Друга детства больше нет… Что прописал доктор в этой ситуации? Доктор Франкенштейн… а ведь он классный был доктор, мой Радик, даром что патологоанатом из нашей же системы… Плюнуть на память человеческую, окончательно оскотиниться и рыть себе новую нору – глубже, ещё глубже? Или поступить как герой, проживший семнадцать лет трусом?