Вскоре появился отряд кирасир, за ним необыкновенной высоты сани, и в них сидел Пугачев; он держал в руках две толстые зажженные свечи из желтого воска, который, от движения оплывая, залеплял ему руки; напротив его сидел священник в ризе с крестом и еще секретарь тайной экспедиции; за санями следовал отряд конницы. Пугачев был с непокрытою головою и кланялся на обе стороны.

Сани остановились против крыльца лобного места. Когда Пугачев и любимец его Перфильев в сопровождении духовника и двух чиновников взошел на эшафот, раздалось: „На караул!“ – и один из чиновников стал читать манифест.

При произнесении чтецом имени злодея Архаров спрашивал: „Ты ли донской казак Емелька Пугачев?“ – „Так, государь, – отвечал последний, – я“ и проч. Во все продолжение чтения манифеста он, глядя на собор, часто крестился, тогда как его сподвижник, Перфильев, стоял неподвижно, потупя глаза в землю.

По прочтении манифеста духовник сказал им несколько слов, благословил их и пошел с эшафота.

Тогда Пугачев сделал с крестным знамением несколько земных поклонов, обратясь к соборам; потом с оторопелым видом стал прощаться с народом, кланялся на все стороны, говоря прерывистым голосом: „Прости, народ православный“.

После этого экзекутор дал знак палачам, и палачи бросились раздевать его; сорвали белый бараний тулуп и стали раздирать рукава шелковаго малинового полукафтанья. Тогда он всплеснул руками, опрокинулся назад, и вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе, палач взмахнул ее за волосы. С Перфильевым последовало то же. Четвертование было исполнено над трупами. Отрезанные части тела несколько дней выставлены были около московских застав и, наконец, сожжены вместе с телами, а пепел развеян палачами. Внук Пугачева был жив еще в 1890 году; он жил в одной из московских богаделен».

Через две недели после казни Пугачева в Москву прибыла императрица Екатерина и здесь принимала участие в удовольствиях столицы, где в то время праздники следовали за праздниками.

Роскошью и разнообразием их Екатерина старалась возвысить блеск своего двора и затмить пережитое ею тревожное время. Со дня открытия законодательной комиссии, более шести лет перед этим, Екатерина не позабыла своего неудовольствия на старую столицу и, возвратясь снова в ее белокаменные стены, говорила, что чума не истребила всего политического яда, коренящегося в этом городе.

Весною 1775 года в Москве изготовлялись важнейшие из реформ екатерининского царствования – новые губернские учреждения, которые явились главным результатом законодательной комиссии; образцом для этих учреждений послужило устройство остзейских провинций. Разумеется, подобный образец имел большую поддержку в остзейцах, занимавших многие значительные места при дворе и в администрации. Екатерина хотела сначала ввести новые учреждения только в Твери, в виде опыта. Но, как уверяет Сиверс, совет, состоявший из придворных льстецов, бросился к ее ногам и со слезами умолял немедленно обратить в закон такое великое благодеяние. Императрица уступила, и проект сделался законом.

В Москве также в это время вышел манифест «о высочайших дарованных разным сословиям милостях по случаю заключенного мира с турками». В числе пунктов этого манифеста был один, который унижал достоинство граждан и облегчал чиновникам и недобросовестным богачам способы притеснять мелких торговцев.

Пункт этот предписывал гражданам, не имеющим капитала свыше 500 рублей, называться не купцами, а мещанами и платить по-прежнему подушные; купцы же всех трех гильдий освобождались от подушного и обязывались платить по одному проценту с «объявленного им по совести» капитала. Про этот манифест государыня писала к Гримму, что он ее лишает полутора миллиона дохода. Также не менее неудовольствия в Москве произвел указ и 3 апреля 1775 года об экипажах и ливреях.