Ежов завершил доклад, Сталин помолчал, затем с иронией сказал, что, конечно, у Клеймана есть и размах, и полет, но, как говорят на Руси, укатали сивку крутые горки. Кого он имел в виду под сивкой – Радостину, Клеймана или их обоих, – Сталин уточнять не стал. Во втором клеймановском предложении, продолжал он, есть разумное зерно, но он, Сталин, считает, что и в изъятии дневников необходимости нет. Клейман же сам говорит, что без дневника Вера идти назад не может, а кто их сейчас ведет? Лишний раз рисковать мало кто хочет. А так время – как река, она размывает, потом Бог знает куда уносит всё, что попадается на пути. Через эту реку ни переправиться нельзя, ни моста перекинуть, и вот человек топчется на берегу, прикидывает, примеривается, как ему ее перепрыгнуть, но он не горный козел, а о том, чтобы переплыть, и думать нечего. Больно течение быстрое. И вот он так потопчется день-два, одно попробует, другое, потом поймет, что не перебраться, и пойдет туда же, куда и все.

Изымать дневники, говорил Сталин, не надо и еще по одной причине: то, что затеяла Вера, не контрреволюционный мятеж и не попытка реставрации прошлого – всё проще. После гибели мужа, Иосифа Берга, Вера осталась с тремя маленькими детьми, которых одной поднять на ноги нелегко. Он, Сталин, слышал, что Вера Радостина красивая, еще сравнительно молодая женщина, наверняка и до Берга в нее было влюблено немало мужчин, теперь – он, Сталин, в этом уверен – она возвращается не абы куда, а к кому-то из них. В этом нет ничего плохого и ничего для советской власти опасного, наоборот, ему, Сталину, кажется, что органы НКВД могли бы даже посодействовать Вере. Надо узнать, кто ее избранник, найти его и организовать встречу. Думаю, закончил Сталин, нашим чекистам это по силам.

* * *

Хорошо следователь Ерошкин запомнил только первый из череды допросов, хотя у него была профессиональная память и свои прежние дела он мог восстановить до буквы. Почему так было, он и сам не знал. Возможно, причина в том, что здесь с самого начала до самого конца была одна Вера, одна она. Это были дни Вериной жизни, так, как они шли, строго подряд, ничего не переступая и не перескакивая; и люди, которых к нему в кабинет приводил конвой, тоже занимались одним-единственным делом – рисовали ее, эту Верину жизнь, всё же остальное Ерошкина не интересовало.

Конечно, для проформы он спрашивал и о другом, часто замечал, что они чего-то боятся, что-то скрывают или пытаются скрыть, но что – даже не старался узнать, легко пропускал и шел дальше. Что с ними со всеми делать, было уже решено, и пусть даже кто-то, кроме того что любил Веру, готовил покушение на Сталина, это ничего бы не изменило.

Все-таки он задавал полагающиеся вопросы, по привычке ловил подследственных на противоречиях, но тут же оставлял это, ничего не записывал. В свое время он быстро освоил технику допроса, почти сразу научился отделять правду от лжи, научился даже объяснять подследственному, что ничего важнее правды нет, даже жизнь значит меньше, чем правда, и теперь перед ним стояла первая, быть может, самая важная задача – выяснить, правду ли писала Вера в своем дневнике.

С точки зрения критики источника – прежде чем прийти на работу в органы, он три года проучился в Архивном институте и потом всегда, до конца жизни был тем годам благодарен до чрезвычайности, это была очень хорошая школа, тонкая, изощренная, недаром преподавала там еще дореволюционная профессура, – так вот с точки зрения этой внутренней критики дневники, присланные Клейманом из Ярославля, были насквозь подлинными и объективными; для женщины они вообще были верхом возможной объективности – он не нашел в них никаких противоречий.