В горнице вязала за столом старуха в железных очках и сидел, прислонившись к стене, худой пыльный старик с закрытыми глазами.

– Бабушка, – сказала девочка и показала на меня куклой, – вот заезжий просится ночевать.

Старуха встала и поклонилась мне в пояс.

– Ночуй, желанный, – сказала она нараспев. – Ночуй, будь гостем дорогим. Только тесно у нас, не взыщи, – придется на полу постелить.

– На низком уровне, значит, жизнь у вас организована, гражданка, – придирчиво сказал человек, стриженный бобриком.

Тогда старик открыл глаза – они были у него почти белые, как у слепого, – и медленно ответил:

– Такого, как ты, ни сон, ни ум не обогатят. Терпи – притерпишься.

– Имей в виду, гражданин, – сказал человек, стриженный бобриком, – с кем разговариваешь! Должно, в милиции не сидел!

Старик молчал.

– Ох, батюшка, – жалобно пропела старуха, – не обижайся на странника! Бездомный он, бродячий старик, чего с него спрашивать?

Человек, стриженный бобриком, оживился. Глаза его сделались сверлящими и свинцовыми. Он тяжело хлопнул портфелем по столу.

– Безусловно, чуждый старик, – сказал он с торжеством. – Надо соображать, кого в дом пускаете. Может, он беглец из концлагеря или подпольный монах? Сейчас мы выясним его личность. Как тебя звать? Откуда родом?

Старик усмехнулся. Девочка уронила куклу, и губы у нее задрожали.

– Родом я отовсюду, – ответил спокойно старик. – Нигде нету для меня чужбины. А зовут меня Александр.

– Чем занимаешься?

– Сеятель я и собиратель, – так же спокойно ответил старик. – В юности хлеб сеял и хлеб собирал, нынче сею доброе слово и собираю иные чудесные слова. Только неграмотен я, вот и приходится все на слух принимать, на память свою полагаться.

Человек, стриженный бобриком, озадаченно помолчал.

– Документы есть?

– Есть-то есть, только не для тебя они писаны, милый человек. Документы у меня дорогие.

– Ну, – сказал человек, стриженный бобриком, – мы найдем того, для кого они писаны.

И он ушел, хлопнув дверью.

– Сырой человек, неспелый, – сказал, помолчав, старик. – От таких бывает в жизни одна суета.

Старуха поставила самовар. Она певуче сокрушалась, что нету у нее в доме ни кусочка сахару: забыла купить. Самовар ей жалобно подпевал. Девочка постелила на стол чистую суровую скатерть. От скатерти пахло ржаным хлебом.

За открытым окном блистала звезда. Она была туманной, очень большой, и странным казалось ее одиночество на громадном зеленеющем небе.

Ночное чаепитие меня не удивило, – давно я заметил, что северным летом люди долго не спят. И сейчас за окном, у калитки соседнего дома, стояли две девушки и, обнявшись, смотрели на тусклое озеро. Как всегда бывает белой ночью, лица девушек казались бледными от волнения, печальными и красивыми.

– Ленинградские это комсомолки, – сказала старуха. – Дочери капитанов. На лето всегда приезжают.

Старик сидел с закрытыми глазами и молчал, как будто прислушивался. Потом он открыл глаза и вздохнул.

– Ведет! – сказал он горестно. – Прости, бабушка, меня, дурака, за докуку.

Лестница скрипела. По ней тяжело подымались люди. Без стука вошел человек, стриженный бобриком. За ним шел вихрастый озабоченный милиционер – тот, что удил рыбу на пристани. Человек, стриженный бобриком, кивнул на старика.

– А ну, давай, дед, – сурово сказал милиционер, – давай выясняй свою личность! Налаживай документы!

– Личность моя простая, – ответил старик, – только рассказывать долго. Садись, слушай.

– Ты поскорей! – сказал милиционер. – Сидеть мне некогда, надо тебя в отделение представить.

– В отделение, родимый, мы завсегда с тобой успеем, в отделении разговор короткий, не с кем душу отвести. Мне седьмой десяток пошел, помру я не нынче завтра на чужом дворе. Значит, должен ты меня вытерпеть.