– Николай Николаевич, я прошу приюта, крова, крыши над головой в одном из вверенных вам домов.

– Но вы же знаете о паспортном режиме, – жалко пролепетал Николай Николаевич, – и потом, куда же я вас поселю, все и так заселено сверх мочи.

– Николай Николаевич, я раскрою карты, я расскажу вам все, – быстро заговорил Попенков. – Я шел сюда издалека, я много пережил, я летел сюда, подгоняемый верностью и любовью к одному человеку. Вот уже год… то есть, простите, вот уже неделю я живу в котловане Дворца Советов. И вот наконец я нашел в себе мужество прийти к нему. Карты на стол – я говорю о замминистре товарище З.! Дело в том, милый Николай Николаевич, что я несколько раз спасал З. жизнь. Я жертвовал собой ради него, и он говорил мне: Вениамин, приезжай ко мне, будешь моим другом, братом, частью меня самого. И вот я пришел, и что я вижу – жена, молодая красавица, красавица (красавица! – выкрикнул он), антикварные гарнитуры… Я очень обрадовался за него. Но З. меня не узнал, больше того, он даже испугался меня. Я не понимаю, как можно пугаться меня, маленького жалкого человека. Короче, З. показал мне на дверь. Поверьте, я не осуждаю его, З. – замечательный, замечательный (замечательный! – крикнул он) человек, я понимаю его – ответственный участок работы, умственное и физическое перенапряжение, молодая жена и т. п., но что мне теперь делать, ведь это была моя последняя надежда.

Попенков присел снова на корточки и глянул на Николая Николаевича снизу вверх, и если бы управдомами имел хоть небольшое представление о географии нашей планеты, он сравнил бы печаль его очей с древней печалью Месопотамии или выжженных солнцем холмов Анатолийского полуострова. Но поскольку у него не было предмета для сравнения, неопосредствованная печаль этих очей подействовала на него сильнее, чем на какого-нибудь ученого географа или историка.

– Вот вы говорите, что страдали, что жили в котловане, и все-таки я не знаю, где вас поселить, – дрожащим, срывающимся голосом сказал Николай Николаевич. – Ведь вы понимаете, я не могу резонно повлиять на З., ведь это птица не моего полета…

– Да-да, и не моего тоже, – поддакнул Попенков.

– Он же живет-то у нас просто, знаете ли, из своего рода чудачества, да еще из-за того, что жена его любит дореволюционные лепные потолки, по сути дела, он живет здесь, на Фонарном, просто из-за своего демократизма, и я уж не знаю, как с вами-то быть, товарищ Попенков, – Николай Николаевич растерялся вконец.

– Да вы не смущайтесь, – ободрил его Попенков, – я ведь неприхотлив. Любое подсобное помещение. К примеру, ваш подъезд, он обширен и прекрасен…

– В подъезде нельзя, участковый, знаете ли, очень суров. На дворников я еще могу повлиять, но участковый…

– А-та-та-та-та-та, а-та-та-та-та-та, – звонко щелкая языком, задумался Попенков. – А-та-та-та-та-та… Лифт! Ваш отличный просторный лифт! Меня бы это вполне устроило.

– Лифт – место общего пользования, – пробормотал Николай Николаевич.

– Ну, разумеется, – подтвердил Попенков, выпрямляясь. – Поверьте, я никому не буду мешать. Вы мне дадите раскладушку, и я буду ставить ее в лифте только тогда, когда удостоверюсь, что все в сборе, что все птички уже в гнездышках, а в шесть утра я уже на ногах и лифт к общим услугам. В случае крайней ночной надобности, «Скорая помощь», или, скажем, из органов товарищи придут, я моментально освобождаю лифт, выпархиваю из него. Идет? Ну, ну, Николай Николаевич? Я вижу, вы уже согласились. Ну, последнее усилие. Вспомните, дорогой, о чем пел ваш корнет-а-пистон. Люди дорогие, вы не крокодилы, отчего чураетесь дружбы и любви.