Суть конфликта сводилась к жалобе Льва Устиновича на то, что Мария, прежде промышлявшая безобидным вьшиванием, теперь завела себе ткацкий станок, который своим стуком, естественно, не создает Самопалову и его семье условий для отдыха никаких. Аргументы сторон были все уже исчерпаны, кроме главных козырных, которые были припрятаны про запас, и теперь стороны обменивались только ничего не значащими репликами.
– Обормоты вы, Лев Устинович, – говорила Мария.
– А вы, Мария, себялюбец, узкий эгоист, – парировал Самопалов.
– Ваш Сульфидон стучит погромчее моего станка, когда о стенку вас головой-то колошматит.
– Боже мой! – задохнулся от негодования Самопалов. – Какая клевета! И потом я запретил вам, Мария, называть Зульфию Сульфидоном.
– А дитяти ваши как вечерами базлают? – не унималась Мария.
– А ваша Агриппина как ходит, полы дрожат! – воскликнул уязвленный Самопалов.
– Моя Агриппина тихая, как голубица, а вам, Лев Устинович, к сигналам прислушаться стоит – харкаете по утрам в туалете и производите звуки, аж на кухню не пройти.
– Неправда!
– Правда!
– Дети! – позвал Самопалов, и в кабинет управдома сразу вбежали четверо смуглых его пареньков, лучшие физкультурники дома № 14.
– Агриппина! – крикнула Мария, и в кабинет, переваливаясь, вкатилась невероятно пышная блондинистая ее дочь, лицом – вылитый Самопалов.
– Стыд-позор, Лев Устинович, – затараторила она, – как вы нас с матушкой притесняете в коммунальном вопросе, сил никаких нет.
Дети Самопалова от Зульфии, Иван, Ахмед, Зураб и Валентин, крича, обступили Агриппину, и управдом Николаев не мог уже разобрать ни единого слова.
Ситуация, возникшая в 31-й квартире, угнетала Николая Николаевича невыразимо своей безысходностью, вся эта буря страстей вызывала в нем только печаль, но боже упаси, чтоб он выказал эту печаль и тревогу, ведь он был администратор, воля и страх, слово и дело Фонарного переулка. Как он мог помочь этим людям, к чему он мог их призвать? Термина «мирное сосуществование» в то время не было. Единственное, что он мог сделать – посадить кого-нибудь из Самопаловых в тюрьму, но это, как ни странно, даже в голову ему не пришло. Что же делать, что предпринять, на кого опереться? Роль общественности в то время, как известно, была сведена к нулю: разделять и властвовать кнутом и пряником, как там еще.
– Замолчали, – негромко приказал он, и все Самопаловы замолчали, потому что знали – Николай Николаевич, хоть и медведь с виду, но бывает крут, а порой и своенравен.
– Я вам приказываю с сего дня прекратить раздоры и бои, – сказал жестко управдом и добавил уже мягче, с внутренней улыбкой: – Все ж таки родственники.
– А как же ткацкий станок? Поломать надо ткацкий станок! – рванулся было горячий Иван, но более рассудительный Ахмед его остановил.
– Товарищ управляющий домами, – обратился Самопалов, пуская в ход запрятанные козыри, – ткацкий станок, как мне кажется, это типично капиталистическое средство производства, а в нашей стране, как мне кажется…
– Ах, Лев Устинович! Ах, такой-сякой! – вскричала Мария, поняв смысл его выступления. – Сами-то держите ваши средства и клиентов на дому принимаете, и замминистра у их в квартире броете, халтурите налево, а бедную вдову под монастырь хотите подвести!
– Позвольте, какая же это вы вдова? – возмутился Самопалов. – Я ведь еще, кажется, жив. Среди моих жен вдов еще покамест не было.
– Мамички справка есть из артели на станок, – заревела белугой Агриппина.
– Все равно не отдам станка, хоть со справкой, хоть без справки, – заявила Мария. – Я советский человек и станочка своего любимого не отдам. Сталину буду писать, отцу нашему.