Тогда, в ночь, когда фактически решалась дальнейшая судьба не только Ежова, но и самого Берии, в ночь, которая стала «моментом истины» для всей «команды» Сталина, эмоциональный стресс испытали, конечно же, не только Ежов и Фриновский. Его испытали и все остальные, а уж Берия – больше, чем кто-либо другой, за исключением разве что тех же Ежова и Фриновского. И это, только что пережитое, волнение, всплеск чувств хорошо проявились в сбивчивой дневниковой записи, где, как это вообще характерно для дневника Берии, пунктуация и прочие грамматические нормы то соблюдаются, то не соблюдаются.

Для Берии, как и для Сталина, большая власть – большая возможность делать большие дела. Но так мыслили не все.

За время работы над историей той эпохи я прочёл немало интереснейших рассекреченных её документов. Но раз за разом убеждаюсь, что одним из ключевых свидетельств, важных и нужных для понимания тогдашней ситуации, надо считать заявление М.П. Фриновского от 11 апреля 1939 года. Оно даёт много для понимания такого явления, как перерождение части советской элиты к середине 30-х годов, а также для понимания причин репрессивного процесса в верхних эшелонах власти в СССР.

6 апреля 1939 года Фриновский был арестован, а через пять дней он написал (скорее, впрочем, закончил, потому что оно было огромным, на многих листах) заявление на имя «Народного комиссара внутренних дел Союза Советских Соц. Республик – Комиссара Государственной безопасности 1 ранга Берия Л.П.»

13 апреля 1939 года Берия направил его Сталину. В малотиражном сборнике документов «Лубянка. Сталин и НКВД – НКГБ – ГУКР «Смерш». 1939 – март 1946» это заявление занимает 16 страниц формата 70 × 100 1/16 и поражает своей откровенностью и конкретностью. Причём ни о каком «литературном творчестве» следователей с Лубянки тут не может быть и речи, тем более что это – не протокол допроса с вопросами и ответами, а именно заявление. Я не могу, естественно, привести его полностью, однако начало приведу:

«Следствием мне предъявлено обвинение в антисоветской заговорщицкой работе. Долго боролась во мне мысль о необходимости сознаться в своей преступной деятельности в период, когда я был на свободе, но жалкое состояние труса взяло верх[56]. Имея возможность обо всём честно рассказать Вам и руководителям партии[57], членом которой я недостойно был последние годы, обманывая партию, – я этого не сделал. Только после ареста, после предъявления обвинения и беседы лично с Вами я стал на путь раскаяния и обещаю рассказать следствию всю правду до конца, как о своей преступно-вражеской работе, так и о лицах, являющихся соучастниками и руководителями этой преступной вражеской работы.

Стал я преступником из-за слепого доверия авторитетам своих руководителей ЯГОДЫ, ЕВДОКИМОВА и ЕЖОВА, а став преступником, я вместе с ними творил гнусное контрреволюционное дело против партии.

В 1928 году, вскоре после назначения меня командиром и военкомом Дивизии Особого назначения при Коллегии ОГПУ, на состоявшейся районной партийной конференции я был избран в состав пленума, а пленумом в состав бюро партийной организации Сокольнического района.

Еще на конференции я установил контакт с бывшим работником ОГПУ (в 1937 г. покончил самоубийством в связи с арестом ЯГОДЫ) – ПОГРЕБИНСКИМ, который информировал меня о наличии групповой борьбы среди членов райкома. В последующем…» и т. д. – лист за листом, год за годом: фамилии, ситуации…

Сталин получил это заявление 13 апреля 1939 года. А 28 апреля 1939 года был арестован Ежов. И теперь уже для него наступало время признавать и признаваться.