Провожая взглядом Розу Ильдаровну, пришедшую на могилу мужа, я вспоминал те два месяца, когда мы с Осей с упоением делили ее царственное тело, даже не задумываясь о том, что творилось в ее душе, и втягивал ноздрями тяжелый горьковатый запах ее духов, тающий в чистом кладбищенском воздухе…


В медицинском институте я проучился недолго. Весь запас романтического энтузиазма, почерпнутый в книгах и фильмах о врачах, иссяк за два года, и я поступил на факультет журналистики. Но и там продержался недолго.

Помню пожилого доцента, вечно небритого и желчного, который был ушиблен темой заимствований и пародий в литературе. Он проводил параллели между «Бесами» и «Двенадцатью стульями», считая главу «Союз меча и орала» пародией на главу «У наших» в «Бесах», Кису Воробьянинова – пародией на Ставрогина, а письма отца Федора – пародией на письма Достоевского жене.

Призыв в армию мне не грозил, поскольку я был негоден к службе по зрению, поэтому вел я себя развязно – пропускал занятия, валялся на койке в общежитии, таращась в потолок или уткнувшись в книжку. Оживлялся только вечером, когда с занятий возвращалась Лариска, учившаяся на пятом курсе биофака.

Ее мужа-студента забрали в армию, ребенка она отправила к матери в деревню и все свободное время посвящала сексу. Она была бесхитростной давалкой с гибким телом, смугловатой, с яркими глазами, и в общежитии, кажется, не было парня, который не переспал бы с нею хоть раз.

Замок в ее двери был давно сломан, и если Лариске хотелось выспаться, она запиралась на чайную ложечку. Вбила в дверь и дверной косяк петли – в них и засовывала чайную ложечку. Но если надо было открыть дверь, достаточно было навалиться на нее плечом, и ложечка из дешевого алюминиевого сплава с хрустом ломалась пополам. Под кроватью у Лариски стояла трехлитровая банка с алюминиевыми обломками. Сколько таких банок она вынесла на помойку, никто сосчитать не брался.

Я получал стипендию, кое-какие деньги от отца и еще зарплату в качестве санитара в больнице – денег у меня было достаточно, чтобы пригласить Лариску в кафе. Она выделяла меня из толпы кобелей, пожалуй, только потому, что они стеснялись или боялись появляться с нею на людях, а я – нет.

Ее отец умер в тюрьме, куда попал за убийство сыновей, втроем трахавших четырнадцатилетнюю сестру в бане, а мать сошла с ума и бросилась в глубокий колодец, откуда ее не могли достать два дня, и все это время она там стонала, плакала и просила воды.

Лариска смеялась, рассказывая о матери, умиравшей на дне узкого колодца, и передразнивала ее, прикладывая ко рту руки и крича гулким голосом: «Воды! Воды!» После похорон матери девочка попала в семью дяди, который приставал к ней, пока она – тут Лариска опять начинала хохотать – не пырнула его ножом в задницу.

– Что ж тут смешного, Лариска? – сказал я. – Кровосмешение, убийства, безумие, мрак, чувство вины, травма на всю жизнь и все такое, а ты – ты смеешься! Братья убиты, отец и мать умерли – и все, в общем-то, из-за тебя… если бы у нас был возможен фрейдистский роман, ты была бы главной героиней…

– Это ж баня, в бане все так делают… а отец у нас нервный был, болел часто, вот и сорвался…

– Да ведь я не об этом…

Лариска вздохнула.

– У моей бабушки отца убили, моего прадеда, он был священником, и его колхозные активисты топорами зарубили, а его жену, мою прабабушку, изнасиловали на глазах у детей. Потом этих убийц закатали на Колыму, но не за убийство, убийство им простили, конечно, а за какое-то вредительство в колхозе – тогда любой мог стать вредителем. И бабушка с их женами и детьми горе горевала, хлеб делила и чай с сушеной морковкой пила. Детей вместе растили, голод вместе голодали… Отец мой как-то спросил, почему она всех простила, а бабушка и говорит: «Если у нас все зло помнить,