С ним тоже все очень плохо. Лицо горит, и пока мужчина в трезвом рассудке, но долго ли еще он протянет, неясно. Я тоже приложила руку ко лбу и постаралась рассмотреть его ногу. Нет, даже опытный хирург не смог бы для него ничего сделать. Пальцы ноги казались практически черными. Я, имея понятие лишь о первой помощи в критических ситуациях, лишенная даже стерильных перевязочных средств, абсолютно бессильна.

Мужчина зашуршал бумагой, заскрипел пером. Он выводил что-то, я думала: какой бы тут ни был язык, я его понимаю, а что насчет письменности? Но он закончил писать, протянул мне вначале перо, затем лист бумаги — плотный, желтый, рыхлый, — и поднес поближе свечу.

Я взглянула на каракули, заранее готовая к тому, что ни черта не разберу. Но нет, я легко сложила незнакомые знаки в слова и поняла смысл. И потому смотрела на лист, не поднимая головы и думая, что ответить.

«Бегите отсюда, моя госпожа. Они вас не пощадят».

Он узнал меня? Или понял, что я переодета? Что мне грозит, если меня разоблачат? И знаю ли я, та, которая я из этого мира, этого обреченного человека? Он протягивал мне теперь и заляпанную чернильницу, подталкивал к ответу, а я никогда в жизни не держала в руках перо и не понимала, как писать эти буквы.

Вышло так же механически, как и чтение.

«Мне некуда бежать».

Отличный ответ — исчерпывающее отчаяние. Быстро, пока мужчина не выхватил у меня лист, я дописала: «Что с вашей ногой?».

Он забрал у меня бумагу, покачал головой, кивнул чуть заметно в сторону двери. Потом приложил ладонь к губам — новый знак, надо запомнить и попытаться понять, когда какой жест делать, — поднес бумагу к свече и уничтожил улики.

— Вам никто не может помочь? — спросила я, имея в виду его ногу.

— Разве целитель, брат Валер, — улыбнулся мужчина. Как его имя? Он не назвался, значит ли это, что он знает меня, а я должна знать его? Спросить казалось безумием, он может моментально решить, что обознался, и выдать меня. Меня не пощадят — я чем-то прославилась? Чья-то родственница? Он принял меня за другого человека?

С другого конца убежища донеслось недовольное бурчание, близкое к серьезной ссоре. Голоса были тихими, но очень злыми, принадлежали мужчине и женщине, и я увидела, как Мишель перебирается ближе ко мне в поисках защиты.

— Тихо там! — Рош оказался рядом со спорщиками, и они сразу утихли. — Хотите, чтобы нас тут нашли? Жить надоело?

— Мы сдохнем с голоду! — громко возразила женщина, и я услышала звук пощечины, а затем плач ребенка.

— Рот закрой, — угрожающе посоветовал Рош. — Или выкину вон на улицу, там сдохнешь от чего-то другого. И ублюдка своего заткни, пока он нас всех не выдал.

Снова наступила тишина, вонь дерьма усилилась — кто-то воспользовался моментом. Мишель взяла меня за руку, я сидела и пыталась понять, что мне делать.

Выводить всех отсюда — не вариант. Сидеть здесь — еще большее безрассудство. Сюда обязательно доберутся, вопрос — когда. Запертое помещение — нужно заглянуть, и пусть дверь выглядит солидной, это совсем ничего не значит. Будем сопротивляться, кто знает, могут вызвериться и поджечь.

Город вообще могут сжечь, и мы сгорим вместе с ним. Пусть неумышленно, но одна искра, поднимется ветер, и я воочию увижу то, о чем читала в исторических книгах. Что еще грозит тесной компании людей, если исключить смерть от жажды и голода, поножовщину и нападение? Болезни, от которых спасения нет. Мне сложно было сказать, какой это век, я плохо разбиралась в одежде и мода могла отличаться от известной мне. Но медицина как наука, которая могла помогать, а не калечить или продлять мучения, начала развиваться в середине девятнадцатого века. То, что я вижу, не похоже на наш девятнадцатый век.