– Суп должен быть такой, какой он должен быть, – отвечает Елизавета Николаевна, и от этого величественного ответа у меня сразу начинается сердцебиение. В каждом ее слове и в каждом шаге видна душа грубая и беспощадная, никогда себя не стыдящаяся. Не стыдящаяся ни жестокостей, ни пошлостей. «Борщ характеризуется свеклой», – произнесла она однажды.
Всегда вспоминаю: была у меня как-то раз тяжелая мигрень, и Катенька просила тетю Дусю не греметь на кухне. Елизавета Николаевна обратилась за чем-то к Дусе, и та ответила шепотом.
– Что это вы все шепчете? – прикрикнула Елизавета Николаевна. – Говорите как человек.
Тетя Дуся объяснила ей: «Нина Сергеевна больна».
– У меня больных нет, – горделиво ответила Елизавета Николаевна, не понижая голоса. И пошла по коридору к себе в комнату, отчетливо стуча каблуками.
Никода не забуду, как во время войны другая наша соседка, несчастная многодетная женщина, у которой убили мужа, начала продавать свои жалкие вещички. Сунулась к Елизавете Николаевне с какими-то своими рубашками.
– Я таких рубашек не ношу! – ответила Елизавета Николаевна: рубашки были не импортные и не экспортные, а самые обыкновенные.
Кажется, только здесь, издали, я начинаю понимать, на чем основана ее гордыня. Всю жизнь она была ничем не примечательной мужней женой, потом ничем не примечательной вдовой. Всю жизнь у нее было два занятия: ездить по комиссионным и угнетать домработницу. Откуда же самоуверенность, почему она всегда держалась так, словно знает за собой какие-то великие заслуги: Галина Уланова и Анна Ахматова в одном лице? И не сословная, не кастовая спесь академической дамы, а глубокая убежденность в величии собственной персоны: «Я таких рубашек не ношу».
Детей у нее никогда не было; разумно хозяйничать – то есть шить, чинить, печь пироги, вовремя закупать ягоды и сахар для варенья – она не умеет; хозяйничать в ее представлении означает угнетать, преследовать и разоблачать домработницу.
– Что это вы принесли мне? – кричит она тете Дусе на кухне. – Ведь он пахнет – понюхайте! Глубже дышите, глубже! Ближе к носу, он не кусается! Я думала, посылаю на рынок опытную кухарку, а вы, как девчонка, приносите мне вонючего гуся…
– Я же не кухарка, Елизавета Николаевна, я вам наперед говорила. Я только так, по домашности умею. Площади, сами знаете, нет, в войну лишилась. А то я разве бы пошла по людям… И ничего он не вонючий…
– Не кухарка? А кем вы у меня служите, профессоршей? Не знаю, я вас нанимала как кухарку… Ступайте на рынок, продайте вашего гуся и принесите мне деньги. И не реветь мне, я вам не Виктор Петрович…
Виктор Петрович! Пять лет, как скончался, а неутешную вдову все еще мучает память о его доброте и мягком обращении с людьми.
Он был совершенно под ее башмаком. Даже Катюша, бывало, удивлялась и шептала мне: «Я бы ее побила!» Иногда он пробовал бунтовать, бедняга наш Виктор Петрович, но быстро сдавался и каялся. И мы слышали отчетливый, не стыдящийся соседей голос:
– Не скулить мне! Лучше печенку свою полечи, чем скандальчик устраивать! – и Елизавета Николаевна уходила в парикмахерскую, строго приказывая тете Дусе не бегать в ее отсутствие вокруг Виктора Петровича с капельками и полотенечками, а заняться делом: приготовить за неделю счет… Здесь, в отдалении от нее, припоминая ее прямую спину и гордо откинутую назад голову, я поняла наконец, что именно эта постоянная неминуемая, полная победа над одной душой внушала ей о самой себе такое высокое мнение. Ей покорялся один человек, всего лишь один, но зато целиком, без остатка, полностью. И этого для самоутверждения довольно.