Какой веселый соблазн – притормозить у кабинки того самого сборщика дорожной платы, единственная дочь которого сидит рядом с тобой, подбираясь нежными, искусными пальцами к твоему парню.
– Тебе нравится мое имя? – Ладонь Викки остается на моей ноге, отбивая по ней ухоженными ноготками подобие чечетки.
– По-моему, оно прекрасно.
– Да? – Викки снова морщит нос пальцем. – Спасибо, хоть мне оно никогда и не нравилось. Против Арсено я ничего не имею, но «Викки» похоже на имя с браслета вроде тех, какие продают в аптеках «Уоллгринс».
Коротко глянув на меня, она переводит взгляд на широкую дельту Раритана, на заболоченные земли, уходящие от реки, подобно пшеничным полям, к острию Стэйтен-Айленда и Амбоям.[12]
– Похоже на край света, верно? Мне нравится, – говорю я. – Иногда здесь можно вообразить, что ты попал в Египет. А иногда отсюда даже Всемирный торговый центр видать.
Она дружески щиплет мою ногу и, убрав ладонь, выпрямляется.
– Египет, да? Думаю, и он тебе понравился бы. Ты же у нас малость чокнутый. Скажи, от чего умер твой сын?
– От Рея.
Она качает головой, словно не понимая, как такое могло случиться.
– Бедный мальчик. А что ты сделал, когда он умер?
Это тема, углубляться в которую мне не хочется, но я понимаю, что Викки не стала бы спрашивать, если б не беспокоилась обо мне и не думала, что ответ мой мне чем-то поможет. В подобных делах она такой же буквалист, как я, а в мужчинах разбирается намного лучше, чем я в женщинах.
– Мы оба сидели в его палате. Было раннее утро. Еще не рассвело. На самом-то деле мы, я думаю, задремали. Тут вошла медсестра и сказала: «Мне очень жаль, мистер Баскомб. Ральф скончался». Мы просидели несколько минут, оглушенные, хоть и знали, что это должно было случиться. Потом жена немного поплакала, я тоже. А потом я поехал домой, поджарил бекон, тосты и уселся смотреть телевизор. У меня была запись лучших матчей чемпионата НБА,[13] вот их я и смотрел, пока не рассвело.
– От смерти всякий свихнуться может, верно? – Викки откидывает голову на спинку сиденья, подтягивает на него ноги, обнимает свои черные, поблескивающие колени. Далеко впереди я вижу самолет – большой, реактивный, опускающийся туда, где, насколько я знаю, находится аэропорт Ньюарка; многообещающая картина. – Знаешь, что мы сделали, когда умерла мама?
Она поворачивается ко мне, словно желая убедиться, что я еще здесь.
– Нет.
– Пошли в полинезийский ресторан. Конечно, неожиданностью ее смерть ни для кого не стала. У нее каких только болячек не было, а я тогда работала в больнице «Техасских храмовников», разговаривала с докторами и все у них выяснила, не думаю, правда, что мне от этого польза была. Ну вот, Эверетт, папа, Кэйд и я заявились посреди жаркого дня в «Гарленд-Мэлл» ради какой-то дерьмовой свинины. Просто поесть захотели. Думаю, когда умирает кто-то из близких, на тебя сразу нападает голод. А потом отправились сорить деньгами. Я купила золотое ожерелье на бисерной нитке, которое мне было ни к чему. Папа – костюм-тройку и новые часы. Кэйд – не помню что. А Эверетт – красный «корвет» с совсем небольшим пробегом, думаю, он на нем и сейчас разъезжает. Он всегда такой хотел.
Она выпячивает нижнюю губу и насупливается, представляя себе «корвет» Эверетта, который теперь рисуется ее памятью яснее, чем смерть матери. Такова натура Викки – в вещи она верит больше, чем в сущности. И это делает ее идеальной – во многих смыслах – подругой.
Впрочем, рассказ ее погрузил меня в неожиданную мрачность. Была в этой скрытой от меня прежде жизни какая-то безысходная заданность, которая мне нисколько не нравится. Я и глазом бы не моргнул, услышав, что кто-то из этой семьи обнаружил у остальных болезнь Герига,