как он, взглянув на флажок фарвея, поморщился, как будто тот был крепостью, которую ему придется осаждать, хоть и не хочется, и спросил у меня: «Ну, Фрэнки, как по-твоему, смогу я попасть в него с такого расстояния?» И помню мой ответ: «Сомневаюсь». Он потел на жаре, курил сигарету и – ясно помню это – смотрел на меня не без изумления. Кто я такой? Что у меня на уме? Думаю, такие вопросы нередко приходили ему в голову. Взгляд его говорил не о робости, нет, то был взгляд глубочайшего удивления и покорности судьбе.

Отец умер, когда мне было четырнадцать, и после его смерти мать отдала меня в так называемую «военно-морскую академию», на деле бывшую маленькой военной школой под Галфпортом, называвшейся «Сосны Залива» (мы, кадеты, переименовали ее в «Сиротские сосны»), – я против этого никаких возражений не имел. Собственно говоря, мне даже нравилась военная выправка, которой от нас там требовали, думаю, некая праведная часть моей натуры уважает – самое малое – видимость прямоты, если не ее саму, и обязан я этим школе. Положение в «Сиротских соснах» я занимал не то чтобы высокое, но несколько выше среднего, поскольку большинство кадетов попадало туда либо из распавшихся богатых семей, либо потому, что от них отказались родители, либо совершив кражу или поджог, после чего родным удавалось добиться, чтобы их отправили не в исправительную школу, а вот в эту. Впрочем, другие ученики ничем, казалось, особенным от меня не отличались – обычные мальчики со своими тайнами, невежеством, низкими страстями, относившиеся к школе как к чему-то, что следует перетерпеть, и оттого привязанностями не обзаводившиеся. Мы словно чувствовали, что долго здесь не пробудем, уйдем в самый неожиданный миг, – нередко это происходило среди ночи – и не хотели ни с кем связываться. А может быть, ни один из нас не желал в дальнейшей жизни водиться с людьми, пережившими то, что переживали в то время мы.

От школы у меня сохранились воспоминания о жарком, окруженном редкими соснами строевом плаце, о флагштоке, под которым лежал якорь, о мелком застойном озере, где я учился ходить под парусом, о зловонном пляже и шлюпочном сарае, о покрытых коричневой штукатуркой душных учебных корпусах и белых, пропахших швабрами казармах. Преподавали в школе отставные мичманы, учителя из них получились так себе. Среди них был даже негр, Бад Симмонс, тренировавший нашу бейсбольную команду. Возглавлял школу старый капитан, служивший еще в Первую мировую войну, адмирал Лежье.

В увольнительные нас отпускали группками, рейсовыми автобусами мы добирались по Первой автомагистрали до городков на побережье Залива, заглядывали в кондиционированные кинотеатры и мексиканские закусочные или околачивались в наших коричневых мундирах вблизи авиабазы «Кислер» по горячим, посыпанным песком парковкам стриптиз-баров, стараясь подловить настоящего военнослужащего, который согласится купить для нас выпивку, и чувствуя себя обездоленными и нашей молодостью, не позволявшей нам самим войти в бар, и скудостью средств – приобрести на них что-либо стоящее было невозможно, только растранжирить на какую-нибудь ерунду.

На каникулы я возвращался домой в Билокси, в бунгало моей матери, и время от времени встречался там с ее жившим неподалеку братом Тедом, он заезжал повидаться со мной, возил меня в Мобил, в Пенсаколу, но разговаривали мы с ним очень мало. Быть может, судьба мальчиков, чьи отцы умерли молодыми, в том и состоит, что сами они молодыми никогда – даже формально – не бывают; их юность – это просто короткий сон, недолгая прелюдия взрослой жизни.