Но они более чем удовлетворили аудиторию. Компания пришла в благодушное состояние, ибо услышала своего излюбленного Штрауса, сочинения Оффенбаха и Легара, Андре Мессаджера и Лео Фалла. Во время перерывов царило сентиментальное настроение.

Пока Генри и Леопольд играли, дамы и господа пили шампанское из привезенных с собой красивых бутылок.

Когда официальный концерт подошел к концу, братьев доставили вниз, к подножию холма, на котором стояла вилла, в общество собравшихся крестьян и солдат сопровождения.

Если грубые расистские оскорбления и могли иметь место, то только здесь.

Но опять-таки, едва только братья поднялись на машину с откинутыми бортами и увидели глаза толпы, Генри понял, что они в безопасности. Симпатия крестьян, сильно отдававшая национальной гордостью – в этот вечер Рознеры представляли высокую польскую культуру, – защищала их. Все напоминало добрые старые времена, и Генри поймал себя на том, что, глядя вниз, улыбается Олеку и Манси, для которой он и играл, не обращая ни на кого внимания. И в эти секунды им казалось, что земля наконец обрела покой, умиротворенная звуками музыки…

Когда все закончилось, ротенфюрер средних лет – Генри не очень хорошо разбирался в званиях СС – подошел к ним, стоявшим на грузовике и принимавшим поздравления. Кивнув им, он откровенно ухмыльнулся.

– Надеюсь, после уборки урожая вы отдохнете, как следует, – сказал он и отошел.

Братья уставились друг на друга. Когда эсэсовец уже не мог их услышать, они не удержались от искушения обсудить его слова.

– Это угроза, – убежденно сказал Леопольд. Их до мозга костей пронизало то ощущение страха, которое впервые охватило их, когда фольксдойче обратился к ним: им не удастся пережить эти времена!

Такова была жизнь на селе в 1940 году.

Как музыканты братья были востребованы все меньше, они проводили время в томительной тоске и попытках что-то продать из имущества; иногда до них доходили пугающие слухи из того сложного и яркого конгломерата, которое именовалось Краковом. Куда, как Рознеры понимали, они рано или поздно вернутся…


Осенью Эмили уехала к себе домой, и, когда Штерн в очередной раз пришел к Шиндлеру, кофе подавала уже Ингрид. Оскар не делал секрета из своих слабостей, и ему не приходило в голову, что аскет Ицхак Штерн нуждается в каких-то объяснениях присутствия Ингрид. По той же причине, когда с кофе было покончено, Оскар, подойдя к буфету, извлек из него непочатую бутылку коньяка и поставил ее на стол между собой и Штерном, словно последний и впрямь мог помочь ему расправиться с ней.

Этим вечером Штерн пришел рассказать Оскару о семье, которую мы предпочтем называть Ц.[2]: пожилой Давид и молодой Леон Ц. распространяли слухи, позволяя себе болтать даже на улицах Казимировки, что Оскар – сущий немецкий гангстер, бандит и грабитель. Однако, когда Штерн излагал эти сплетни перед Оскаром, он предпочел прибегнуть к более мягким выражениям.

Оскар понимал, что Штерн не ждет от него ответа, что он просто передал ему информацию. Но, конечно же, он должен как-то на нее отреагировать.

– То же самое я могу рассказать и о них, – бросил Шиндлер. – Они пытались нахально обчистить меня. Если хотите, можете спросить у Ингрид.

Ингрид контролировала деятельность Ц. Она была неплохим treuhander, но, поскольку ей было всего двадцать с небольшим, не обладала коммерческим опытом. Ходили слухи, что Шиндлер сам устроил девушку на это место, чтобы беспрепятственно продавать в розницу свои изделия. Тем не менее до сих пор семейство Ц. невозбранно распоряжалось в пределах своей компании. И если им не нравилась ситуация, при которой они обязаны были находиться под постоянным контролем оккупационных властей, никто не мог осуждать их за это.