А с Геной Шпаликовым, мужем Инны Гулаи, мы ведь тоже учились во ВГИКе, на сценарном, только в разных потоках, на разных курсах. Он – много раньше. Учились там и Кеоса- ян, и Говорухин, и Котов, позже Володарский и пр. И он, Гена Шпаликов, которому поставили сейчас при входе во ВГИК памятник. Во весь рост. Вполне заслуженно. Причём всем троим ярким выпускникам – Шукшину, Андрею Тарковскому и Гене. Они не были интеллигенцией высшего класса. Разве что Андрей, сын дивного поэта Арсения Тарковского. Но, думаю, из всех троих именно Гена был самый-самый. О чём те, кто был тогда рядом с ним и вокруг, не знали или не хотели знать и видеть, что он был и прозаик, и сценарист, и Поэт, и уже потому среди всех – самый-самый. Настоящий художник был, словно без кожи. Где ни тронь – всё больно.

Я не уверена, что этот хрупкий памятник долго простоит на этом месте, на этом суетном проходном пятачке. «Ростовичок» – так говорят о таких работах скульпторы- профессионалы. У ВГИКа не то место для «ростовичка». Не тот материал. И поставлен он низко, приземлённо. У проходной лестницы и хлопающих дверей. И ещё мысль добавлю: более разных, даже не близких друг другу людей, чем эти трое, трудно было тогда найти. Не только в институте – в стране. Их бы лучше разнести по разным весям и точкам земли. Как, например, поставили памятник Шукшину на Алтае, в родных Сростках, на деревенской горе Пикет.

Как-то Юра вернулся с работы с «Мосфильма» и говорит мне: «Сегодня встретил на студии Гулаю. В коридоре случайно. Сама не своя. Говорит мне: «Ты ничего не знаешь?» – «Нет, – говорю. – А что?» – Она возмущённо: «И даже не слышал?» – «Нет. Не слышал. А что такое?..» У неё глаза остекленевшие. «Ужас, – говорит. – Ужас. Вот что. Мне заслуженную не дали!.. Лариске Лужиной дали, Польских дали, а меня даже в списке не было. Ужас. Ужас». А сама как гипсовая, бледно-обморочная.

Я хотел как-то её успокоить, мол, ерунда. Позже дадут. Но она молча повернулась и, как глухая, побрела по коридору. Дальше и дальше, всё повторяя: «Ужас. Ну просто ужас…».

* * *

Однажды зимой в 76-м (я тогда уже выпустила несколько своих книг и была принята в члены Союза писателей СССР как одна из самых молодых) я в очередной раз, взяв в Литфонде на 24 дня путёвку со скидкой, жила и работала (повесть писала) в нашем лучшем писательском Доме творчества в Переделкине. Членам союза путёвки давали со скидками, и даже можно было многократно продлевать путёвки. Трёхразовая кормёжка ресторанная, персональный номер. И Москва под боком. Дом творчества всегда был полон. Особенно писателями из провинции. И вот как-то в конце обеда в столовой подходит ко мне мой полный жизни и весёлой энергии приятель, драматург Гриша Горин, тоже живший тогда в Доме творчества и, очевидно, писавший свою очередную талантливую пьесу, и, склоняясь ко мне, сидящей над тарелкой, говорит, жутко картавя и шепелявя (кстати, очень даже симпатично, по-детски как-то): «Ириф, я слыфал, ты сегодня в Москву собралась, меня заодно не прихватишь?»

И вот мы вдвоём с Гришей уже едем: я за рулём своего «жигулёнка-копейки», хоть и звала её «Ласточкой», а Гриша бок о бок, рядом, с портфелем на коленях и в синем пальто. Почему-то образ Гриши Горина у меня всегда ассоциируется с синим цветом. Объёмный Гриша занимает почти половину салона «копейки» и мешает мне при переключении скоростей. Но терплю. Едем в сумерках сквозь заснеженную переделкинскую ароматно-хвойную зиму. За окном вечереет и немного метёт. Проплывают мимо заборы-заборы. За ними чернеет, как налинованный, частокол сосен, рвущихся к небу на свидание к звёздам, – это всё участки «великих» творцов. А сквозь стволы, в глубине этих усадеб, уютно мелькают огоньки – это мигают окна писательских дач. Подумала: «А интересно, что это там эти великие и невеликие старики, поэты и драматурги, пишут сейчас для человечества? Какую такую “нетленку” выдают на-гора? Что хотят по себе оставить в веках? Что выстукивают их пишущие машинки, пока на кухнях их жёны или кухарки готовят им ужин?»