Кажется…
Я с размаху рухнул в прошлое. Оказывается, ничто не исчезло, все просто спряталось, затаившись под ледком. Услышать о смерти самого близкого друга твоей юности вот так, между прочим, да еще спустя пять месяцев после этой самой смерти – это ли не оплеуха всей твоей жизни, твоей совести, чистоплюйству и порядочности, которыми ты так гордишься!
Ты его знал, кажется?
Кажется, да.
В трубке пели короткие гудки, у меня не было воли нажать отбой, точно этот сигнал был последней пунктирной прерывистой нитью, соединяющей меня нынешнего – предателя, иуду и подлеца со мной прошлым – человеком относительно порядочным. Эта связь казалась жизненно важной. Как тот бегущий огонек осциллографа, что регистрирует биение сердца. Прерви ее – и уже не будет возврата к себе прошлому.
Беспощадно услужливая память воскресила проклятый Кипр, безнадежный полуденный свет, слепящие блики в малахитовом бассейне. Нокаут шока сменился осознанием новой боли – ведь я предал не только Веньку! Пять месяцев! Что он думал все эти пять месяцев обо мне?! Я зарычал и саданул кулаком в стену. Боль помогла. Слизывая кровь, бросился к письменному столу. Выдернул средний ящик, вывалил содержимое на пол. Среди кучи пестрого канцелярского хлама – карандашей, ручек, фломастеров, ластиков и гитарных медиаторов, среди коробок со скрепками и кнопками, сломанных наручных часов и маленьких батареек, обрывков бумаги с таинственными номерами телефонов и именами напрочь забытых людей без фамилий, среди этого мусора я нашел карманную записную книжку. На черной коже тисненым золотом был выбит год из прошлого тысячелетия. Нашел Шухова – у Веньки было какое-то неимоверное количество телефонов. Свои собственные каракули, писанные не всегда трезвой рукой, разбирались с трудом. Верхний – самый первый номер, еще тот, родительский, на Пречистенке, я помнил и сейчас. К последнему, в самом низу, было приписано «д. Сл. – Кипр».
Не раздумывая, схватил телефон, – я боялся думать, знал, что запросто смогу найти дюжину логично ловких причин не звонить, не звонить сейчас, собраться с мыслями и позвонить потом. Все я знал – именно этими отполированными до блеска аргументами, скользкими, как морская галька, мелкая и звонкая, я научился мастерски ловко засыпать свою совесть. Закапывать, с горкой. Из телефона поплыли длинные гудки. Никто не брал трубку. Я ждал. Не включился неизбежный автоответчик. Я ждал. Гудки плыли и плыли. Безнадежно уносились в пустоту, словно я звонил в открытый космос.
Я брел по белому от зноя и пыли Пафосу. Покатая улица в трещинах с пучками желтой травы, спотыкаясь, спускалась к морю. Линялое, неподвижное и светло-серое, оно напоминало кровельную жесть. Справа виднелся приземистый отель, тоже скучный, похожий на недавно отремонтированный барак, перед ним толпились мелкие лавки с туристским хламом. Шляпы из соломы, майки, открытки. Развешенные, как для просушки, солнечные очки стреляли меткими зайчиками по неведомым мне мишеням. Покупателей не было, прохожих тоже. У тумбы с драными, выгоревшими афишами, в куцей фиолетовой тени, высунув розовый язык, спала рыжая собака. Пот противно стекал по спине, но куртку я так и не снял, моя рука сжимала теплое липкое горлышко бутылки с местным коньяком.
Вышел на безлюдный пляж, кое-где на лежаках коптились неподвижные тела разной степени прожаренности. Справа виднелись невысокие скалы, там кончался песок и начинался дикий берег, утыканный красноватыми камнями почти марсианского вида. Нутро мое постепенно заполняла липкая и тяжелая, как черный жирный дым, пустота. Я шел и шел, пока убогая цивилизация за моей спиной не скрылась из виду.