Обыватели задумались. Там на весь город один полицай, с огромнейшей задницей – и желания ухватить его за ягодицы ни в ком не обнаружилось. И это несмотря на то, что культура однополой любви весьма развита в свободной Европе, – но нет, не тянется рука к заднице жирного полицая. Я почувствовал, что толпа колеблется. Социальная ли инертность была тому виной, сексуальная ли непривлекательность полицейского? Кто знает. Впрочем, достучаться до сердец нелегко. Модильяни с Ван Гогом тоже трудились не покладая рук – но даже их не сразу поняли.
Собрание закрыли, мы вышли на площадь. На ратуше звонили колокола, бюргеры задержались, подняли головы к колокольне. Их толстые жены улыбались, показывали на колокола пальцем. И никто не уходил – слушали любимую мелодию матери Бернарда Брамса. Я смотрел на них и умилялся. Старался не думать о том, что их родственники жгли моих родственников в печке. Иногда удается про это не думать.
Как же просто все может быть в жизни! Без кривляния, без ненужных слов. Понимаете, это совсем не походило на новодельный храм, построенный на деньги бывшего криминального авторитета, ныне сенатора от Магадана. И на Музей современного искусства, подаренный обществу в разгар инфляции, – тоже не походило. Даже на памятник Сахарову, построенный с разрешения офицера ГБ в одном из московских двориков – не походило. Может быть, просто город Эмден – маленький, и там яснее, что людям нужно? В Москве труднее понять. Быть богатым среди бедных – стыдно, быть бедным среди богатых – противно; трудно совершить точный поступок.
У меня – и не только у меня – акция Брамса вызвала зависть. Иного слова, кроме как «акция» не подберу: Брамс совершил публичный поступок, сравнимый с жестом художника и речью политика. Если, например, художник какает под картиной Ван Гога (такое было в Пушкинском музее) или фотографирует милиционеров в пикантных позах, это называется акцией. Если политик скандалит в Думе – это тоже акция. Но всем ли такая акция понятна? Я подумал, что акция Бернарда Брамса является сегодня единственным примером, когда автор находит общий язык с аудиторией. Проблема нашего времени в том, что универсальный язык – междисциплинарный язык, если угодно – отсутствует в обществе. Казалось бы: что может быть понятнее, чем желание подержаться за милицейскую задницу – а вот поди ж ты, и этот порыв не всем доступен! Общество столь бесповоротно поделено на страты, корпорации, кланы (и это деление стоит классового) что отыскать слова, внятные всем, – невозможно. В мире победившей демократии мы оказались заложниками плюрализма – у мира исчез общий интерес. Символы авангарда, язык молитвы, призывы демократических политиков – все это внятно единицам. Вот вы, лично вы, вполне ли понимаете соседа по своему охраняемому коттеджному поселку? Ну, разве только его одного. А остальных понимаете? Весь двадцатый век был посвящен поискам универсального языка, общей утопии. Ради этого общего языка велись войны, бомбили города, собирали интернационалы – а в результате общего языка нет. Вам не кажется, что тотальное взаимное непонимание – лучшая среда для появления диктатуры?
Представьте, что вы можете обратиться сразу ко всем людям. Допустим, Господь дает вам шанс высказаться – один-единственный шанс – а что вы можете людям сказать? На каком языке говорить? Что бы такое совершить, общественно значимое? Прикупить яйца Фаберже? Уличить во лжи сенатора? Ухватить милиционера за попку? Архиважно, спору нет, – но дойдет ли послание до сердца каждого? Долог ли путь от задницы к сердцу? Ах, у каждого на это свой ответ. Нет общего языка – ни в искусстве, ни в социальной жизни, ни в политике, нигде.