Не менее педантично нам прививали моральную чистоплотность. Нам постоянно внушали, что греховно не только совершать плохие поступки, а даже про себя думать о них. Нас наказывали самым беспощадным образом, если мы делали что-либо недостойное репутации нашей семьи. Что о нас подумают люди – это действовало на нас как удар хлыста.
Нам категорически запрещалось употребление бранных слов и скабрезностей. Я не помню ни одного случая, чтобы дедушка, бабушка и родители ругались матом. Считалось, что чистота речи есть выражение чистоты души. Это прочно въелось в натуру. Я потом служил в кавалерии и в авиации, где на каждое нормальное слово употреблялось два похабных. Я же никогда таких слов не употреблял. В Москве после войны я постоянно вращался в интеллектуальных кругах, в которых все более входил в моду мат. Я не поддался этой эпидемии. Некоторые мои критики без всяких оснований приписали мне употребление мата в моих романах. Я описал и высмеял это явление, но никогда не использовал мат как литературное средство. Я считаю это признаком культурной и моральной деградации, а не прогресса.
Хотя мы все усердно работали, я не могу сказать, что мы имели в достатке еду и одежду. Одежду нам перешивали из старых вещей. Мы донашивали то, что оставалось от старших братьев и сестер. Обновы нам делали только в крайних случаях и к праздникам. Обычно мы недоедали и постоянно испытывали голод. Мясо ели редко и мало. Физическая усталость и скромное питание задерживали наше формирование. Я начал регулярно бриться лишь после того, как мне исполнилось двадцать лет. Моей первой женщиной стала моя первая жена. Мне тогда было двадцать один год.
Несмотря на бедность в современном смысле слова, жили мы весело. Мы не воспринимали свое положение как бедность. Мы вообще не оценивали его в этом плане. Я не помню ни одного случая, чтобы в нашем доме говорили о богатстве и бедности как о чем-то таком, что касалось нас лично. Достижение богатства не входило в круг наших интересов. Наше сознание имело иную ориентацию. В нашем доме всегда было много народу. Зимой у нас подолгу жили портные, сапожники, валяльщики валенок. Они делали одежду не только для нашей семьи, но и для всей деревни. Они были веселыми шутниками и рассказывали много интересного. Особенно веселое время наступало, когда из Москвы приезжали дед, отец и брат. Они привозили сахар, конфеты, белый хлеб, городские вещи, книги с картинками, цветные карандаши, резиновые мячи. В гости к нам приходили многочисленные родственники и друзья. Жизнь становилась яркой и праздничной.
Я родился шестым по счету ребенком в семье. По рассказам бабушки, мать работала весь день, как обычно, в поле. Вечером родила меня. Через три часа она уже доила корову. На другой день работала так, как будто ничего особенного не случилось. Лишь прибегала домой на минутку покормить меня. Ничего из ряда вон выходящего в этом действительно не было. Детей тогда рождалось необычайно много. А заменить баб на работе было некому.
Время было голодное. Я был очень слаб. Все были уверены, что я не выживу. Дед заблаговременно заготовил гробик. Гробик потом долго валялся на чердаке.
Целый год я плакал беспрерывно. Потом вдруг перестал плакать, причем насовсем. Ничто не могло выдавить из меня ни слезинки. Однажды бабушка застала меня за попыткой курить. Она основательно побила меня за это. Но ее попытка заставить меня плакать не удалась, и она сама из-за этого заплакала. За это я получил взбучку от матери: я должен был пожалеть бабушку и сделать вид, будто плачу. Что касается курения, то бабушка устроила мне такое лечение, что я после него двадцать лет не мог выносить одного запаха табака. С большим отвращением начав курить, я так и не стал заядлым курильщиком и без особых усилий бросил курить насовсем. Бабушкин метод заключался в следующем. Она свернула самокрутку из махорки длиной сантиметров двадцать, заставила меня выкурить ее, а потом заставила съесть чашку сливочного масла. После такого «лекарства» меня выворачивало наизнанку два дня.