«Неужели, – продолжал слуга, скорее грустным, чем строгим голосом, – вы заставите эту даму вторично бежать?» – «Сохрани Бог, – ответил я с почтительным поклоном. – Верьте, что я ни за что на свете не желал бы вас оскорбить».

Она ничего не отвечала и молча, равнодушно и холодно повернулась и, будто даже не поняв моих слов, стала спускаться неслышными шагами, как призрак, по лестнице, пока не скрылась во мраке.

– И все этим кончилось? – спросил Жуайез.

– Да. Слуга проводил меня на улицу, не переставая твердить: «Забудьте! Умоляю вас именем Бога – забудьте!» Я убежал, совершенно ошеломленный, в каком-то тумане, спрашивая себя, не схожу ли я с ума. С того дня я каждый вечер на той улице, и вот почему из ратуши я бессознательно направил шаги туда. Итак, каждый вечер я становлюсь у дома напротив, под маленьким балконом, прячась в тени. Один раз из десяти мне удается видеть свет в ее комнате… В этом теперь вся моя жизнь, все мое счастье!

– Это счастье?! – воскликнул Жуайез.

– Я лишусь и его, если буду домогаться другого…

– Но ведь ты сам себя губишь этой самоотверженной покорностью!

– Что делать! Зато я чувствую себя счастливым.

– Не верю, это невозможно!

– Почему? Счастье – вещь относительная… Я знаю, что она здесь, что она здесь живет, дышит одним со мной воздухом. Я вижу ее, или, вернее, мне представляется, что ее вижу сквозь эти стены. Если бы она покинула этот дом и мне пришлось бы снова пережить такие же две недели, как тогда, когда я потерял ее из виду, – я или сошел бы с ума, или постригся в монахи.

– Ну нет, черт возьми! Довольно с нас одного монаха и одного сумасшедшего в семье.

– Пожалуйста, Анн, без упреков и насмешек – то и другое равно бесполезно.

– Я и не думаю ни насмехаться, ни упрекать. Позволь мне только сказать тебе, что ты взялся за дело, как неопытный новичок, как школьник.

– Да не строил я никаких расчетов и комбинаций и вовсе не «брался за дело», а отдался чему-то, что выше моих сил. Когда человека уносит течением – не лучше ли покориться ему, чем бороться с ним?

– А если оно несет тебя в пропасть?

– Надо упасть в нее и погибнуть.

– Таково твое мнение?

– Да.

– Я держусь совсем другого мнения, и будь я на твоем месте…

– Что сделали бы вы?

– Во-первых, я знал бы ее имя, возраст… На твоем месте…

– Перестаньте, Анн, прошу вас! Вы ее не знаете.

– Нет, но я знаю тебя. Как, Генрих?! Ты располагал пятьюдесятью тысячами экю из тех ста тысяч, которые мне подарил на свои именины король…

– Они и теперь все целы, лежат в моей шкатулке.

– Тем хуже: не лежи они в шкатулке, эта женщина давным-давно была бы в твоих объятиях.

– О, Анн!

– Да нечего возмущаться! Обыкновенного слугу можно купить за десять экю, хорошего – за сто, отличного – за тысячу, а несравненного – за три. Предположим, что мы имеем дело с идеальнейшим слугой; представим себе олицетворение преданности – и, клянусь Папой, за двадцать тысяч он будет твой! Следовательно, у тебя осталось бы еще сто тридцать тысяч ливров, чтобы оплатить любовь идеальнейшей из женщин, отданной тебе в руки идеальнейшим из слуг. Генрих, друг мой, ты слишком прост.

– Анн, – отвечал со вздохом Генрих, – есть люди, которых нельзя купить, и есть сердца, купить которые не в состоянии сам король.

– Это верно, но зато нет и таких, которые не отдавались бы сами.

– Это другое дело.

– А что же ты сделал для того, чтобы тебе отдалось сердце этой холодной красавицы?

– По моим убеждениям – все, что мог.

– Перестань, пожалуйста, ты с ума сошел! Ты встречаешь женщину, которая грустна, тоскует, живет отшельницей, – и сам становишься в еще большей степени грустным, тоскующим отшельником, то есть, иначе сказать, еще более скучным, чем она сама. Что может быть зауряднее? Она одинока, говоришь ты? Подари ее своим обществом… Она грустит? Развесели ее. Она скорбит о какой-то утрате – утешь ее и стань заместителем оплакиваемого.