В доме Марианны не принято было этого делать. Там переобувались лишь перед тем, как идти в ванную. Лозовскому это не нравилось. Не нравилась пыль, которая тащилась на обуви в квартиру. Не нравилось сидеть в уличной обуви перед телевизором или за обеденным столом. Будто все еще с работы не вернулся, будто продолжаешь трудиться.

Хотя так оно все и было на самом деле. Он отрабатывал, он трудился, он никогда с Марианной не чувствовал себя дома. А вот с Наташкой…

Милая, славная, хорошая, надежная, любимая. Он так счастлив был с ней! Так хотел продолжения и упрочения этого счастья, так смаковал каждый прожитый с нею день, а жили вместе они всего лишь вторую неделю, что решился все же на то, что сделал сегодня вечером.

Он сделал, он освободился, а там будь что будет. Главное, он с Наташкой. Главное, у них теперь свой собственный дом, одна на двоих семья.

Когда же он понял, что готов провести с ней остаток своей жизни? Когда почувствовал, что эта женщина никогда ему не надоест и не наскучит? Он готов был видеть ее заспанной, в бигудях, с сопливым от простуды носом, недовольной. Он готов был! Он хотел с ней и только с ней тех самых будней, которых все боятся и называют серыми. Вместе по утрам трясти покрывалом над кроватью и ворчать незлобиво, когда край выскальзывает из рук. Бежать наперегонки в ванную и толкаться у раковины в измятых ночных пижамах. Готов был изнывать от голода, когда она затянет с обедом, потому что проторчала в парикмахерской. И грызть морковку, сидя на табуретке в кухне, как на жердочке, он тоже готов был.

Он готов был ко всему этому, только с ней чтобы, с Наташкой!

Так когда он понял это? Две недели назад, когда предложил ей переехать к нему? Или в тот самый первый день их встречи, когда едва не сшиб ее с ног в дверях супермаркета?

Он тогда летел как сумасшедший. Зол был. Сильно зол на Марианну, на себя. И слабость Марианнину проклинал, заставившую его пойти у нее на поводу. И свою собственную, не сумевшую противостоять. Все проклинал, и даже родителям досталось, которые ему порекомендовали обратиться через десятую голову к одним из знакомых Марианны по вопросу трудоустройства.

Не пошел бы тогда на собеседование, и не было бы ничего. Ни объятий ее навязчивых и липких, ни подарков, закабаливших его, ни сегодняшнего отвратительного вечера. Ох, как тяжел он был для него! Ох, как непереносимо длинен! И тут вдруг это нечаянное столкновение…

– Славик, милый, кушать будешь?

Только Наташка называла его так. Когда-то так звала его бабушка, теперь вот она.

– А что у нас есть покушать, Натуль?

– Блинчики испекла тоненькие, нафаршировала их мясом, – пробормотала Наташа сквозь зевоту. – Картошка в фольге с перцем, как ты любишь. Есть еще селедочка под маринадом.

– Сама делала? – умилился Лозовский, вспомнив, что с двенадцати дня ничего не ел.

– А кто же? – удивилась она вопросу.

Наташа все готовила сама. И пельмени, и блинчики, и пиццу, игнорируя в магазине нарядные фабричные упаковки. За мясом ездила на другой конец города на рынок. Долго бродила вдоль рядов, ворошила мясные развалы длинной острой вилкой, принюхивалась, приценивалась, снова бродила. Потом наконец выбирала. А дома из ее рук выходил очередной кулинарный шедевр, рецептами которых были полны три вздувшиеся общие тетрадки с разлохмаченными страницами. Тетрадки ей отдала мама, когда Наташа решилась переехать к Ярославу.

– Я все это и без записей помню, дочка. – Мама втиснула их в сумку поверх яркого пледа. – А тебе нужно мужа кормить. Вон он какой у тебя худенький.