Широко раскрытыми глазами я смотрел, как камера движется через холл, а затем начинает подниматься по лестнице. На мгновение наступила темнота, лишь снизу слышался приглушенный голос «медведя», который ревел, даже не пытаясь попасть в тон:
– Педерастия… содомия… фелляция… куннилингус…
Отец поднялся на верхнюю площадку и ненадолго задержался, что-то бормоча себе под нос. Потом снова двинулся вперед, и я, вздрогнув, понял, куда он направляется. Внизу теперь наступила тишина, и слышалось только его дыхание и тихое шуршание ног по ковру. Отец открыл дверь в мою комнату.
Сперва было темно, но постепенно в просачивающемся с площадки свете стало можно различить мою кровать возле стены и спящего в кровати меня. Вероятно, мне было лет пять. Видна была лишь макушка, часть щеки, на которую падал свет, и кусочек плеча в темной пижаме. Стена была зеленого цвета, а ковер – коричневым, какими они и были всегда.
Отец постоял минуты две, не говоря ни слова и не двигаясь с места, – просто держал камеру и смотрел на меня спящего.
Я тоже сидел и смотрел, едва дыша.
Доносившийся с кассеты звук изменился, словно внизу заиграла другая мелодия. Послышались чьи-то тихие шаги по ковру, затем смолкли, и я понял, даже еще ничего не видя и не слыша, что мать теперь стоит рядом с отцом.
Камера еще несколько мгновений показывала мальчика в кровати – меня. Потом она медленно сместилась влево. Сперва я предположил, что они уходят, но потом понял, что камеру просто развернули в другую сторону.
Повернувшись на сто восемьдесят градусов, камера остановилась.
Родители смотрели прямо в объектив. Лица их полностью заполняли кадр, и никто из них не выглядел пьяным или обкуренным. Казалось, они смотрят прямо на меня.
– Привет, Уорд, – тихо сказала мать. – Интересно, сколько тебе сейчас лет?
Она бросила взгляд за камеру, вероятно на спящего мальчика.
– Интересно, сколько тебе сейчас лет? – повторила она, и в голосе ее прозвучала грусть.
Отец продолжал смотреть в камеру. Он был лет на пять, может быть шесть, младше, чем я сейчас. Тихо, но без особой любви во взгляде он произнес:
– А мне интересно, кем ты стал.
Шум и помехи. Кто-то прошел мимо двери номера, катя тележку.
Я не остановил ленту. Я не в силах был пошевелиться.
Последняя сцена тоже была снята узкопленочной камерой, но цвета выглядели более блеклыми, размытыми, будто выцветшими. По всему экрану мелькали темные полосы и пятна, из-за чего изображение казалось отдаленным, а движения – медленными и неторопливыми.
В большое окно светит ярко-желтое солнце. За окном быстро проносятся деревья, сливаясь в зеленую полосу. Слышен размеренный стук колес поезда и какой-то еще тихий звук, которого я не смог разобрать.
Лицо моей матери, еще более молодое. Волосы у нее на этот раз короче и лоснятся от лака. Она глядит в окно на пролетающий мимо пейзаж. Повернула голову, смотрит в камеру. Взгляд ее словно устремлен куда-то далеко. Она слегка улыбается, и камера медленно опускается.
Внезапная смена кадра – широкая городская улица. Я не мог понять, где именно, и мое внимание привлекли формы и окраска припаркованных у обочин автомобилей, а также одежда на немногочисленных прохожих. Машины отличались особым стилем, чего нельзя было сказать о костюмах, платья же были достаточно короткими. Я не слишком разбирался в подобных вещах, чтобы отнести их к какому-то определенному времени, но предположил, что это где-то конец шестидесятых.
Камера двинулась вперед со скоростью пешехода. В левой части кадра то и дело появлялся затылок моей матери, словно отец шел позади нее, чуть правее. Непонятно было, что именно он снимает, – улица не представляла особого интереса. Справа находилось нечто вроде универмага, слева – небольшой сквер. Деревья были покрыты листвой, но она выглядела увядшей. Камера держалась на одной высоте, не смещаясь ни вверх, ни вниз, ни в стороны. Они не пытались обратить на что-либо внимание друг друга, более того, вообще не говорили ни слова. Чуть позднее они перешли через дорогу и свернули на пересекавшую ее улицу.