– Речь. Я буду говорить, а ты…

Ольвин кивнул:

– Все готово. Раз, два…

– Не командуй! – в отчаянии гаркнул офицер. – Здесь я считаю! Раз, два, начали!

Ольвин звякнул камертоном, в канцелярском помещении поплыл серебряный звон. Офицер разинул рот. По его глазам было ясно, что бедняге на ум не приходит ни единого слова, ни строчки, ни мысли.

– Да славится в веках Каменный Лес! – рявкнул офицер. – Да светит солнце над десятью провинциями и столицей! Да пребудет император на троне, как солнце в чистом небе, да не закроют тучи гнева светлый лик его! Да сгинут проклятые бунтовщики, чьи имена забыты, а деяния прокляты!

Его голос гулко звучал в полупустой канцелярской комнате. Поверхность соляного раствора в резонаторе едва заметно вибрировала. Там, внутри, рос кристалл поющей соли, его тончайшие грани повторяли и записывали хриплый ор, исступленные заклинания, проклятия и славословия, не имеющие силы. Великое чудо – записывать звук, думал Ольвин с горечью.

Офицер выдохся. Махнул рукой – все, мол. Ольвин звякнул камертоном, завершая запись. Потом вытащил нить из раствора – кристалл получился совсем маленьким.

– Это можно слушать?!

– Нет, – сказал Ольвин. – Пока еще нет.

Подходящих раковин осталось всего три, ему страшно не хотелось отдавать их злым и несчастным людям – дворцовым стражникам. Скрепя сердце он взял со стола ракушку; момент заселения кристалла – самый сложный, надо чувствовать оболочку изнутри, понимать ее душу, сопрягать с душой записанной музыки. Но музыки-то нет – только отчаянный злобный вопль. Как объяснить ракушке, что это и есть ее судьба?

«Если я сейчас испорчу запись, – подумал Ольвин, – меня убьют на месте».

Попав в самый центр завитка, кристалл становится сердцем ракушки. Вынуть его и поместить новый уже невозможно. За годы ученичества Ольвин погубил сотни кристаллов, пытаясь вложить их в раковину, даже мастер может ошибиться, а руки, как назло, подрагивают…

Он выдохнул сквозь сжатые зубы. Приложил ракушку к уху: пение моря, далекий ветер, серебряный звон камертона…

– Да славится в веках Каменный Лес! – рявкнула ракушка. Надо же, какая точная получилась запись. А с музыкой, бывает, бьешься-бьешься, а выходит плоский, резкий, а то и фальшивый звук.

– Все, – Ольвин отдал ракушку офицеру. – Я могу быть свободен?

* * *

Он приготовился ждать в канцелярии до утра, но ответ пришел гораздо раньше. Через десять минут офицер вернулся с пятью стражниками:

– Берите вот это. Вот это все! Палки, бутылки, горелку, треногу… Склянка если побьется, отвечаешь головой! И вот этот ларец бери…

Стражники в десять рук схватили имущество Ольвина и, чуть не сталкиваясь в дверях, моментально вынесли из комнаты. Ольвин сжал кулаки: от несправедливости хотелось драться.

– Это мои вещи!

– А ты тоже иди, пошел, пошел, быстро!

Ольвин окончательно перестал понимать, что происходит.

Стояла глухая ночь, до рассвета было далеко, но по всему замку метались огни. Чужие руки в перчатках сжимали сосуд, к которому Ольвин боялся лишний раз прикоснуться, таким он был хрупким. Офицер замыкал процессию, гнал Ольвина перед собой, подталкивал в спину – мимо постов, мимо помещений стражи, сквозь испуганный шепот слуг. Завилась бесконечная лестница – вниз. Стражники грохотали сапогами и ругались тихо и грязно. Ольвин каждую секунду ждал, что раздастся звон битого стекла, но ни один из взмыленных носильщиков так ничего и не выронил на крутых ступеньках.

Путь закончился в комнате с решетчатыми окнами. Это была, без сомнения, тюремная камера, причем самого худшего свойства, с вмурованными в стену стальными кольцами и цепями, с едва различимыми в темноте отвратительными приспособлениями. Прикованный за раскинутые руки, у стены пыхтел стражник. Или человек в одежде стражника. Мундир на нем был разорван, лицо окровавлено. Ольвин взглянул на него, отвел глаза и решил больше не смотреть.