– Здравствуйте! Застраховаться не хотите? От пожара, от смерти?
Дрогнули, поплыли захватанные стекла очков. Мастер испугался, не ответил. Королев не очень-то и хотел, чтобы тот отвечал. Он с удовольствием вдохнул горячий запах канифоли.
– Извините. Не подскажете, где на территории произошло покушение на Ленина?
Мастер поднял глаза от пайки:
– Где памятник – видел? Там, – и он махнул паяльником в сторону стены.
Королев долго еще бродил по заводу, оглядывая, заходя в дырявые, выпотрошенные ангары, на ветру звенящие, оживающие в верхотуре висячими частями, обходя всякую неопознаваемую рухлядь, вертикальные цистерны с красными черепушками и костями, пока не вышел к парадной площадке, с обелиском и Доской почета. Здесь он, воздев руку над огнем зажигалки, поклялся себе больше никогда не быть страховым агентом.
LIII
Все трудоустройства Королева были так или иначе обусловлены его студенческими знакомствами. Где он только не работал! Самое бешеное время с ним приключилось, когда, поддавшись уговорам институтского приятеля, он переехал в Питер.
Рустам был родом из Оренбуржья. Его опекала младшая сестра, вышедшая замуж за нувориша. Королев жил с другом в полуподвале на Большой Конюшенной, где они собирались устроить репетиторский класс, сезонно готовить школьников к поступлению в вузы, а полгода посвящать путешествиям – на Алтай, в Монголию, мечтали проделать путь Стеньки Разина – с Нижней Волги в Персию… Для этого сначала неделю заливали бетоном земляные полы, обдирали, прочитывая, со стен газеты 1889 года, затем пилили и строгали стеллажи, столы, топчаны, плели из проволоки ограждение перед окнами, чтобы забредшие в подворотную глухомань люди не мочились им под форточку. Июньской белой ночью выходили на улицу. Их двор был одним из многочисленных дворов-матрешек в округе. В проходе к Дворцовой площади худенькая девушка играла Баха на гитаре… Затем лето, питерское лето понеслось глупым счастьем. Питер предстал перед Королевым совершенно потусторонним прекрасным миром. До обеда они готовили школьников в вузы, в пух и прах разрешивая сборники вступительных задач, а после мчались в Петергоф, Царское Село, Гатчину. Королев мог часами бродить по Царскосельскому парку, заглядываясь на галерею Камерона. Ему вообще нравилось всё, что напоминало портик: он обожал одновременность покрова и открытости всему горизонту. Даже новые бензозаправки вдохновляли его на античные ассоциации. Родись он в Питере, думал Королев, этот город совсем по-другому бы его слепил, выпестовал – одним только пространством…
А потом началась промозглая осень – посыпались искрометные знакомства с китайцами-ушуистами, поклонниками стиля шаолинь-цюань: один из них вытекал из смирительной рубашки, а у другого было удивительное рукопожатие – ладонь его выливалась из руки, как подсолнечное масло. От китайцев они перешли к кружку самураев – то по ночам ковавших мечи в металлопрокатном цеху Путиловского завода, то под дождем рубивших бурьян вокруг дворцовых развалин в Стрельне; а от них к гейше-любительнице, учившей Королева сочинять растительные стихи – икебану. Гейшу звали Татьяна-сан, была она средних лет и при всей непривлекательной нескладности источала такой тонкий аромат, что Королев в ее обществе терялся, задыхаясь от неясного жара, вдруг раскрывавшегося пылающим сухоцветом в солнечном сплетении. Потом была девушка Оксана, год назад спасшаяся от рака йогой, голоданием. Королев гулял с ней вдоль каналов, следил, как фасады перетекают в дрожащие зигзаги кильватерной ряби, разбегавшейся от прогулочных баркасов, вникал в подробности ее титанической борьбы за жизнь. Оксана любила шить, он приходил к ней послушать стрекот челнока, последить, как ловко, будто печатью, ложатся на шов стежки. Содрогаясь от легкости, он брал ее на руки, нес на диван, тушил бра, и она жалась, стесняясь телесной своей ничтожности, а Королев наполнялся жестокой, любопытной жалостью, с какой он снимал с нее кофточку, пузырящиеся брюки, выпрастывал спичечное тело, вдруг начинавшее биться, складываясь в его ладонях со стыдливой, прерывистой горячностью, и всё смотрел на ниоткуда взявшийся скелетик, словно бы недоумевая, и вдруг, как внезапные слезы, пробивало его неистовство, он словно бы попирал саму смерть, зверея над ней, над этой худышкой…