Во время прогулок по парку его не раз занимала та же мысль. Он усиленно представлял себя в совершенном одиночестве. День заканчивался, надвигались сумерки, птицы примолкали. Ощущение усугублялось в пасмурную погоду – угрюмость требовалась для убедительности впечатления. И однажды вера пронзила его. Парк замер, что-то сдернулось в толще прозрачности, новое зрение промыло глаза – и гигант в цилиндре, с тростью, с лицом, покрытым густой волчьей шерстью, возник в конце аллеи, равняясь плечом с кронами лип…
И еще раз его посетили фигуры воображения. Тогда, на балконе, над ночным парком. Он снова прикурил сигарету. Просвеченный лунными спицами дым потек в кружевную тень листвы. Поверхность пруда там и тут тронулась кругами: сонные карпы жевали ряску. Как вдруг послышался грудной женский смех, топот босых ног, звон шпоры, скрип пружины и хлопок ладошки по дивану, быстрый вздох – и шепот, скорый, страстный, уносящий плоть его видений в горячие царственные ложесна, охотно зачавшие многие идеи расторопного камер-юнкера – и Университет, и Академию художеств, и «Оду стеклу»…
XLVI
Долго Королев основывал содержательность своего существования на приверженности научно-естественной осознанности мироздания. Само наличие математики и теоретической физики было для него доказательством незряшности бытия. Человеку он не доверял, но преклонялся перед разумом как перед носителем следа вселенского замысла.
И вот там, перед Бриком, эта уверенность стала сбоить.
Равнодушие разверзлось перед ним.
Равнодушие это стало самым страшным, что он испытал.
Королев крепко задумался. Он думал так, как сломанная машина, которая, будучи не в силах двинуться дальше, перемалывает саму себя в неподвижности.
Вся его научная жизнь (а никакой другой у него никогда и не было) пронеслась перед ним феерическим скоплением моделей, теорий, разделов, отраслей, отдельных ярких задач. Проблема Брика – понять, что было «нечистым» в эксперименте: мишень или источник, – попала под понесшие шестерни.
Наконец он пробормотал:
– Цель. Или источник.
И ускорил шаг.
Весь день набрасывал петли по парку. Ничего не видел вокруг.
Вечером влетел в машинный зал. Метался понизу, останавливался, снимал с установки брезент, сдергивал, валил ящики, стойки; снова принимался выхаживать.
Наконец понял, где находится, что это такое громоздится вокруг.
Забрался на ускоритель. Постоял, то наклоняясь, то отпадая на пятку. Взмахнул – и ринулся по тубе, взметывая руки, спуртом выдыхая, выжимая еще, еще – и «рыбкой» швырнул себя в гору оборудования, облепившего камеру с мишенью.
Чудом не раскроил череп.
Очнулся поздно утром.
Голова была ясной. При касании болела шишка, и на ощупь казалось, что она размером с четверть головы.
Выбираясь наружу, глянул вверх. Мыша нигде не было.
Пошарил глазами. Мышь торчал в окне, в щели, которую всегда прошивал навылет. Он еще слабо трепыхался, не в силах вырвать крыло из ранящего клина.
Королев попал в окно с третьего раза.
Зашиб он мыша или спас – его не интересовало.
XLVII
Всё это житье в Боярышевой усадьбе сопровождалось трагикомическими попытками бежать безденежья, угнавшись за пустым рублем. Но как выяснилось, эта его факультативная работа в Президиуме Академии наук не стоила и гроша: там чиновные проходимцы пытались привлечь его к разворовыванию академических фондов, выделенных на проведение научных конференций.
Но само здание Президиума над Андреевским монастырем, над рекой и Нескучным садом, над Воробьевыми горами, усыпанными искрящимся снежным светом, стоило того, чтобы там бывать. Ошеломляющие виды из окон – с разной, порой головокружительной высоты, в зависимости от кабинета посещаемого академика, плюс само здание, баснословное по вычурности и топологической замысловатости: сплошь мрамор и золоченый дюралий, исход имперской эпохи, апофеоз позитивистской выспренности. Всякий раз Королев с испугом, как в тропические дебри, выходил из комнаты наружу. Даже поход в столовку – не то что на верхние этажи – не гарантировал возвращения. Структура здания была переогромленна, но в то же время невероятно продуманна – с какой-то шизоидной выверенностью и потусторонней рационалистичностью, от которой – от противного – у Королева тут же начинались вертиго и паника.