Королев вообще в каждом ракурсе рельефа старался отыскать образ лика – и находил: сердитый или мягкий, милосердный или строгий, но всегда открытый и прямой.
Глядя вокруг, они все – даже самоуглубленная или вовсе пустая Надя – целиком помещались в простор, учась угадывать дальнейший путь наслаждения зрением.
Вскоре они вышли на рубеж. За ним открывалось аэродромное поле. Оно было утыкано прутиками с привязанными к ним выцветшими тряпками.
Заросшие болиголовом ржавые костровые бочонки тоже означали посадочные коридоры.
Вдалеке, почти до винта скрытый бурьяном, стоял вертолет. Подальше в леске они увидели четыре спортивных самолета и один побольше – Ан-2, «утку». Всё хозяйство аэродрома составляли два домика – контора и диспетчерская, ангар и три сарая, крытых толем.
Надя обошла сарай, следя за тем, как в щелках поворачиваются косые плоскости тихого света, высоко проникающие внутрь, в теплый сумрак. В сарае, на земле, в какой-то особенной чистоте лежали упряжь и оглобли.
На самом краю взлетного поля, рядом с шестом, оснащенным полосатым ветровым чулком, был раскинут шатер, забранный под маскировочную сетку. На ней большими клеенчатыми буквами, белоснежно хлопавшими на ветру жабрами, было выведено: БРАТЬЯ РАЙТ.
Определив стоянку в соседнем леске, Королев отправился на разведку. Через два дня она привела к результатам. Королев с Вадей принялись выкашивать посадочную полосу. Надя мыла посуду, подметала, отваживала от аэродромной мусорки дачников, норовивших сбросить в чужой контейнер свои пакеты, строительный хлам, лом – ржавую печь, ванну, облепленную цементной коростой, крошеный шифер.
Всю полосу Вадя и Королев выкосили за четыре дня. На перекуре слушали, как певуче вжикают и звенят оселки, как купается жаворонок в слепящей мути зенита, как отдаленно то пропадает, то нарастает звук самолета. Птичий его силуэт то барахтался, то рушился «бочкой», то повисал в пике, то рассыпался плоскостями в салютующем штопоре.
В какие-то мгновения звук мотора пропадал вовсе, и Королев привставал на локтях, и, пока высматривал запавший в воздушную могилу самолетик, движок вновь выныривал из звона и стрекота поля.
Хозяин кафе – лысый толстяк с мешками под глазами и грустным взглядом – делил себя между тремя занятиями. Или он бегал трусцой со своим фокстерьером по лесу. Или пришпиливал в кафе к сетчатым стенам балагана фотографии старых самолетов и дирижаблей. Или выпиливал, шкурил, клеил, лачил, шпатлевал плоскости и фюзеляж планера, стоявшего неподалеку в ангаре, полном сена и заржавленных огнетушителей. Закончив латку, он гладил рукой крыло, вел ладонью, прикладывался щекою, выслеживая и наслаждаясь гладью, профилем, яростно застывшей, рыбьей тягой лонжеронов.
Толстяк был похож на крота, выхаживавшего мертвую ласточку.
По выходным на аэродром наезжали москвичи. К ним относились бережно, так как они приносили аэроклубу единственный доход. Два часа их инструктировали и учили укладывать парашют. Затем усаживали в «утку». Сидели они рядком, с бледными, нервными, или сосредоточенными, или возбужденными лицами. Оживленной веселостью или углубленным ступором отличались новички. Решительностью бравировали только набравшие десяток-другой прыжков – число, но не опыт.
На стенах кафе висели фотографии доисторических летательных конструкций, скорее всего, никогда не бывавших в воздухе, больше похожих на этажерчатые гладильные доски с запутавшимся между ними велосипедистом, чем на летательные аппараты. Тем не менее творения эти были исполнены такой мощи непрямой мысли о воздухе, о полете, что казалось, будто конструкция должна подняться в воздух благодаря одной только силе противоречия, возникшей между страстью и реальностью.