Сначала Королев пугался, особенно когда при волне обонятельной галлюцинации глаза застилал дикий красный танец. В бешеной пляске – по синей круговерти – красные, как языки пламени, танцоры неслись вокруг его зрачка. Потихоньку это потемнение он научился выводить на чистую воду. Он просто поддавался, потакал танцорам увлечь себя, а когда цепь растягивалась, убыстрялась, словно бы поглощалась своей центростремительной энергией, он приседал на корточки и изо всех сил рвал на себя двух своих бешеных соседей – танцоров с раскосыми глазами, гибких и сильных, как леопарды, лишенные кожи, – и они опрокидывались на спину, увлекая других, и взгляд тогда прояснялся.
Эти симфонии запахов помогли ему. Он прикрывал глаза и отлетал душой в покойные упоительные области. «Человеку должно быть в жизни хотя бы один раз хорошо, – думал Королев. – Это как наживка. Стоит один раз поймать кайф – не так важно, от чего, – и когда-нибудь потом воспоминание об этом может вытянуть тебя. Что у меня было хорошего в жизни? Голова? Природа? Тело?» Здесь он замирал всем чутьем, пытаясь очистить незримую область наслаждения от наносов бесчувственности, – но у него не получалось ничего представить, кроме сокрушительной плотской любви, которую он пережил однажды в юности.
Кроме внезапного сознания себя стариком, выведшего его на твердую почву, еще ему помогло то, что Надя стала развлекать его. За этих двоих он держался от страха – они были его единственными, хоть и бессловесными слушателями. Ему надо было говорить, он должен был не столько выговориться, сколько речью осознать свое положение, просто сформулировать его. Он оказался не в силах одиноко вынести утрату, обретенную собственным убеждением.
К тому же Королев понимал, что у него нет и толики того опыта выживания, какой есть у Вади. И отношение к нему он питал ученическое – корыстное и благодарное в равной мере. Главным было завоевать расположение этого скрытного вождя, чье придирчивое покровительство не только облагораживало Надю, но и укрепляло его самого перед близостью распада. Свое несколько надменное отношение к нему Королев подавлял наблюдением его изобретательности, непреклонности, того согласия с самим собой, с которой он управлялся со всеми подробностями жизни.
Королев два дня был рядом с Вадей и Надей, сначала как обуза – и потом как младший компаньон. Вместе они сидели под чердаком в его подъезде, на два пролета выше площадки с вещами, куда Королев спускался спать.
В эти ночи вполголоса он выговорил всё.
Ему повезло, что в среде бомжей этого рода всегда было уважение к речи, к собеседнику. Пока человек говорил, ему ничто не угрожало, его не перебивали.
– А то ведь и правда, – в первосонье перед Королевым выборматывалась и ускользала мысль, – ведь правда хочется, страждется на родине дальней, невиданной побывать… Оно, конечно, и понятно, что везде хорошо – особенно для человека непоседливого, но ведь на одном месте ничегошеньки не высидишь. А вот как двинешься, как пойдешь, как пойдешь – вот тогда и полегчает, свет и ветер душу омоют. И солнышко на тебя светит, и ты ему видней, трава, вода в роднике о жизни больше говорят, чем человек со всеми его умственными сложностями, психологизмами, которые только почва для гадостей и любезности… И вот идешь – леса боишься и клонишься к нему в то же время, реке радуешься, в полях тоскуешь… А за Полтавой раскинутся степи, ровное раздолье, полное полувидимой духовитой травы по пояс, солнца, птиц из-под ног… Выколотый зрачок зенита ястреб крылом обводит. Внизу – поля, перелески. Над ними – дыра черноты: белый глаз солнца – прорва света, зрения провал. Жаром напитан воздух. Солнечный сноп. Колосья сжаты серпом затмения. Великая жатва жизни горит, намывает ток. Шар в бездне пара рдеет, дует в пузырь окоема, и горячая стратосфера набирает тягу взлета. Белый бык бодает пчелу зенита и на обочине полудня ворочает плавную пыль. Над медленной водой – слабые ветви тени. Скошенное поле – круг прозрачного гончара. Расставленные скирды. Меж них струится лень. Полуденная лень, горячая, как заспанная девка. Пес дышит языком на хлебе. Вокруг в стреногах кони бродят. Вдали безмолвное село. Холмы облиты маревом – и дышат. Как душен сад. Примолкли птицы. Скорей купаться, ах, скорей! И вот прохладная река. Коса глубокой поймы. Тенистый куст. Песок обрыва. От шороха мальки прозрачны. Долой рубаху. Взят разбег, и – бултых – дугою – нагишом! В объятия – упругие наяды. Такие искры, брызги – башка Горгоны из стекла. Как смерть прохладная приятна, как прекрасна. Трава потом нежна, нежна как прах. А степи идут до самых теплых морей, где живут цикады сладкогласные, где деревья зимой ни листа не обронят, где человеку жить в довольстве и справедливости легче… И вот туда как раз и следует идти… Тут у нас где только не побываешь, раз ноги сами заведут. А вот начать бы вдоль рек – с Оки на Волгу, и дальше к югу, бережком, за правдой… А то – что дома-то, а? Справедливости в человеке меньше, если он на одном месте сидит… Ход прямой, свет белый вокруг всю неясность из души выметут…