– Что вы! У меня к нему небольшое домашнее дело.
Софья поспешно взбежала на крыльцо и скрылась за дверью.
Софья писала Алексею:
«Моего терпения хватило ненадолго. Торжествуй! Я пишу тебе – пишу первая. Я представляю сейчас тебя так живо, будто ты не за полтораста километров, а сидишь напротив меня. В глазах твоих прыгают чертики, губы дрожат в довольной улыбке, и ее выражение твоего лица кричит: “Ага! Пишешь! Пишешь!” Как я ненавижу тебя и как я люблю тебя, Алексей, в эти минуты! Ненавижу за твое ни с чем не сравнимое упорство и люблю, представь себе, люблю за это же самое.
Не отбрасывай моего письма, не дочитав до конца. Я не собираюсь повторять в нем своих упреков, они кажутся мне теперь глупыми. Ты поступил так, как хотел, я поступила так, как могла. Мы ни в чем не уступили друг другу, и оба, вероятно, были правы. Теперь многое изменилось. Мы можем без горячности, трезво судить о своих ошибках и так же трезво избрать путь для того, чтобы избежать их.
После памятного заседания ученого совета института, на котором ты выступил против папы, он возненавидел тебя. Имей мужество признаться перед самим собой, что у папы были на это некоторые основания. Он не ждал такого удара от тебя. Припомни, как все складывалось: ты был всегда его лучшим и любимым учеником. Он видел в тебе своего будущего верного соратника и помощника по институту. Ты никогда у нас дома не высказывал своих взглядов с такой определенностью, с какой проделал это на том злополучном заседании. Твои бесконечные рассказы у нас дома о сокровищах Улуюльского края вовсе не претендовали на обоснование каких-то взглядов. Вероятно, это-то позволяло папе всякий раз совершенно беззлобно посмеиваться: “Это, Алеша, все беллетристика. Охотники мастера создавать ее. Наука требует фактов, а их и у тебя и у меня так мало!..” И мне помнится, как ты отвечал на это: “Но, Захар Николаевич, беллетристика не рождается из воздуха. Она отражает действительность”. И все. Короче говоря, ты не давал повода к настоящему научному спору. Наконец, наша дружба с тобой (я боюсь теперь употребить слово “любовь”, опасаясь, что оно может покоробить тебя) была очевидной для папы. Он видел в тебе не только прекрасного ученика, но и человека, который мог стать членом нашей семьи.
Твое выступление потрясло отца. Он не был к этому психологически подготовлен. Ты поступил слишком прямолинейно и, более того, жестоко. Но я убеждена, что отец нашел бы в себе силы простить тебе твою резкость и нетактичность, если бы ты не пошел дальше. Твой отказ от работы в институте в составе ассистентов отца окончательно восстановил его против тебя. Это была пощечина, которую нелегко перенести старому, заслуженному профессору. Мой отец не один назвал тебя за этот поступок безумцем. Это повторяли сотни людей, в том числе и близкие твои товарищи. И поистине это было безумием. Каждый здравомыслящий человек посчитал бы за честь быть приглашенным известным профессором работать под его руководством. Ты отверг это, выдвинув нелепое объяснение: “Я могу вернуться к работе в институте через два-три года, а пока я должен поехать в родной район, чтобы быть ближе к тому материалу, разработка которого может стать делом моей жизни”. Едва ли кто понял, о чем ты вел речь. Не случайно после окончания заседания ко мне подошел один из профессоров (Леонтий Иванович Рослов) и, полагаясь на нашу с тобой близость, спросил меня: “На что намекает Краюхин?” Я ответила, что ты уже несколько лет заинтересован одним районом. Наука ничего еще не сказала об этом районе, но сами жители накопили интересный материал, требующий проверки.