– О чудо! Я вижу, как от одного удара графа восстает вся равнина Крё-де-Либрё. Скажите мне, безумие это или я прав? – Чтобы получше осветить то, что желал показать, поверенный поднес свечи поближе и принялся описывать миску салата, стоявшую перед ними, с красноречивой увлеченностью, подпитанной тем, что чувствовал он, какой восторженной озадаченностью почтил его Грансай, коему эти причудливые и находчивые остроумности поверенного имели дар являть внезапное жизнелюбие. – Смотрите, мой дорогой граф, – говорил Жирардан, тыкая бледными писательскими пальцами в волнистые расколотые протуберанцы хлеба, – не это ли очертания наших хрустких золотых холмов Либрё, ее мягких склонов, резких неожиданных хребтов, глубоких расщелин, в коих плещут каскады свежего лука, ибо именно эти тонкие, змееподобные блестящие дольки представляют тугое перламутровое напряжение наших стремительных потоков с их серебристой пеной, когда вырываются они из снегов, что собираются на дальнем краю чаши. Роскошный цикорий представляет густолиственный передний план плодородной, богато орошаемой растительности равнины. А там, вдали, средь лесов темного латука, виднеются первые строгие пасторальные волнистости, где зерна ржи, лежа навзничь, запекшиеся в корку, представляют раздумчивое отношение к жизни созерцательного недвижного скота, тогда как сверкающие кристаллы соли, рассыпанные по озаренным вершинам, в свою очередь представляют окна удаленных деревень, поблескивающие на вечернем солнце. А вот случайная заметная крупица соли, одинокая и тусклая на крутом берегу: это беленая обитель Сен-Жюльен. Но и это еще не все. Взгляните, мой дорогой граф, на крошечные кусочки перца, разбросанные в беспорядке, чуть удлиненные – у некоторых словно бы даже есть головы – они идут, это наши пейзане, облаченные в черное; они заполняют низины дорог и вьющихся проселков, людные шествия возвращающихся от дневной пахоты…
Грансай сидел зачарованный и меланхоличный.
– Все, что вы говорите, прекрасно, как Пуссенова Аркадия, – вздохнул он, после чего жадно набросился на салат со всей энергией ножа и вилки, что замерли на весу, покуда текла речь мэтра Жирардана.
За салатом Пранс подал трюфели, укрытые пеплом, в маленьких, безупречно белых обертках, и разлил красное вино 1923 года, кое, по словам Жирардана, имело солнечный букет. Трюфели они поглощали в молчании, а когда подали козий сыр, граф сказал поверенному:
– Ну, дорогой мой Жирардан, расскажите же мне о мадам де Кледа.
Эту просьбу он озвучил тем же тоном, каким мог попросить сыграть любимую музыкальную пьесу.
– Я только что о ней подумал, – ответил мэтр Жирардан, – покуда мы ели трюфели. Всяк видит происходящее в своем собственном свете. Виконт Анжервилль, без сомнения, видит мадам де Кледа как тело богини, населенное душой королевы, а многие из ее бесчисленных поклонников, неверно истолковывая неугасимый огонь ее взоров, приписывают ей дикарский темперамент куртизанки. Я же, поверенный, должен зрить ее в первую очередь с точки зрения моей профессии как прекрасную партию или же, с точки зрения моей неотесанной поэтической наивности, как фею. Что ж, ни то, ни другое меня не удовлетворяет. Я воспринимаю Соланж де Кледа как своего рода святую.
Заметив тень иронии в глазах графа, Жирардан объяснился:
– Милостью Божией святые зачастую имеют тела, красивые, как Афродита. Нынче вечером, все время за чаем, я наблюдал за мадам де Кледа. Одета она была столь едва, что всевластье ее тела было безошибочно, однако она часто складывала руки на груди, будто мерзла, одновременно принимая позу скульптурной обнаженной, восстающей из ванны, и святой, внимающей посланью небес. Наблюдая за ней, я был поражен чистотой, отраженной в овале ее лица. А губы ее столь бледны, что мне приходила на ум лишь монахиня из песни, какую по сей день поют в Либрё: «Праздник в обители Сен-Жюльен».