Ближе к четырем пополудни Соланж принялась готовиться к чаю. Она чувствовала слабость, в груди было тяжко. Смутная тошнота требовала бесспешности в облачении, а время от времени приходилось замирать и слушать, как бьется сердце. Недостаток сна вцепился ей в кожу вокруг раздраженных глаз, обескураженно и боязливо ждала она своего появления в этом новом невыгодном свете пред Грансаем, тем более понимая, что ей будет еще труднее таким образом дотянуть свой образ до того, какой ей удался вечером накануне, а он был результатом трехнедельной сосредоточенной подготовки, особого ежедневного, ежеминутного, непрерывного, исключительного и отчаянного героического прилежания. Наконец, готовясь к ужасному мигу, она приблизилась к зеркалу, взглянула на себя – и восхитилась своему внешнему виду. Никогда прежде, подумалось ей, не выглядела она столь соблазнительно. Усталость глаз лишь подчеркнула всепоглощающее горенье взгляда. Рот ее был так бледен, а внешняя кромка так легко оттенялась оливковым тоном лица, что улыбка проявлялась как хрупкая, тепло очерченная изогнутая линия, отмечавшая соединение ее почти прозрачных губ, похожих то на те, что у призрачных бестелесных алебастровых статуй, то на те, что у плотных и двусмысленных изображений, запечатленных одною линией нечеткого угольного карандаша Леонардо.

Мадам де Кледа склонила меланхолическую голову так, что лоб ее коснулся зеркала. Улыбнулась себе со столь близкого расстояния, что образ ее от дыхания затуманился до невидимости, будто, покуда оставалась она неподвижна, бесплотность отражения проникла в ее тело и вернула к жизни, пробудив все жесты новой вспышкой беспокойной и решительной силы.

Коли нет возможности походить на ту женщину, коей она была накануне вечером, она сделает в таком случае противоположное – воспользуется беспредельным богатством нежности ее мертвенной бледности, произведет максимальный эффект своей обескровленностью.

Соланж сотворила прическу с маниакальной прилежностью и безупречностью, но совершенно не стала краситься и тут же выбрала наряд, одновременно и искусительный, и строгий: он ярко оттенит духовное напряжение ее лица. На обнаженный торс надела черную шелковую блузку, тяжелую, блестящую, открытую спереди до середины живота.

Груди у Соланж были маленькие, почти девические, и такие тугие, что вертикальные складки шелка скользили меж ними живым движеньем угрей, пойманных меж двух полированных камней в солончаках, из коих солнце пожрало всю воду. Каждое ее движение, неповторимо резкое и непредсказуемое, стремилось обнажить плотную ослепительную округлость ее бюста, производя эффект невинного бесстыдства, что под стать спартанской гордости античной амазонки.

К этой несколько неформальной и скудной верхней части костюма Соланж добавила сверканье нескольких нитей природных изумрудов и рубинов, чья гладкая, холодная и юркая жесткость придавала вид чуть более прикрытый жесткости набухшей и лихорадочной ее плоти. Затем она сурово, до боли, стянула талию широким новым розоватым поясом из матовой кожи, и это варварское стяжение цинически подчеркнуло весьма выступавшие кости таза, кои, устремляясь в небеса, тонкие, словно два кинжальных лезвия, казалось, вот-вот прорежут насквозь шерсть юбки, гладко облекавшей ее бедра.

В дверь постучали.

– Вы готовы? – спросил Дик д’Анжервилль.

– Да, – отозвалась Соланж и пригласила его войти. Она стояла посреди комнаты, сложив руки на груди, будто замерзла. Д’Анжервилль разомкнул ее руки и задержал распахнутыми.