Сложив в короб свои сокровища, Барикай пересек двор, приоткрыл дверь сарая, заглянул в щель.

Ого, тут все сделано, чтоб можно было отлично переночевать! Земляной пол щедро усыпан соломой, а посреди сарая вырыта яма, над которой струится красноватое свечение: там угли. И даже бревна вокруг ямы для удобства положены!

Барикай с удовольствием нырнул в теплую темноту, закрыв за собой дверь, чтобы не выстуживать сарай. В темноте, чуть озаренной светом углей из ямы, добрался до бревна и сел, поставив короб на солому и предвкушая, как славно заночует.

И тут он с ужасом понял, что под рукой, опирающейся на бревно, не кора, а чешуя.

Край бревна приподнялся. В полумраке сверкнули маленькие красные глазки и распахнулась клыкастая пасть.

* * *

Дождик издали, от самого леса увидел эту фигурку, такую маленькую и темную на фоне белого снега. Женщина? Девочка? Опрокинулись санки, которые она везла. Женщина пыталась собрать рассыпавшуюся поклажу, а потом опустилась в снег и заплакала, закрыв лицо руками.

Это Дождик увидел уже на бегу. Он кинулся на помощь не раздумывая, словно кто-то ткнул его меж лопаток: «Быстрее!»

Ну да, лопнула старенькая, вся в узлах, веревка, рассыпалась гигантская вязанка хвороста… и худенькая девчонка, сидя в сугробе, ревет-заливается. Ладони прижала к лицу, а меж пальцев слезы сочатся…

Сразу, без объяснений, Дождик понял, что горе такое не из-за хвороста – что ей хворост, собрала бы как-нибудь! – а навалилось много всякого, накипело на душе…

А понял потому, что и с ним такое было однажды.

* * *

Как деревенские парни избили Дождика за то, что с Нернитой целовался, – не плакал, стерпел боль и обиду. Как вскоре после этого мать на костер слегла – не плакал, горе изнутри душу выжигало. А как на следующий день после похорон упустил в колодец хозяйское ведро – тут-то и хлынули слезы. Сидел на старом колодезном срубе в лопухах и ревел. Вроде и беда невелика – ну, даст хозяин пару затрещин… Да ведь сколько можно-то – на одного человека, а?

То ли слезы в колодец упали, то ли вода на мальчишеское горе откликнулась, а только на глазах черная гладь пошла подниматься… все ближе, ближе… и вот уже в старом, почти иссякшем колодце вода стоит мало что не вровень с верхушкой сруба, а на воде ведро плавает – только руку протяни…

Взял парнишка ведро – и вода назад отхлынула.

И только тогда поверил Дождик в то, что ему мать перед смертью рассказала. А до этого думал: бредила матушка…

* * *

Если и мелькнул в памяти парнишки колодец в лопухах, то исчез сразу, не до него было. Дождик плюхнулся коленями в сугроб рядом с девчонкой и заговорил негромко, быстро и ровно:

– Все будет хорошо, совсем хорошо, вот увидишь, все уладится, все пройдет, они больше не будут, все будет хорошо…

Кто такие «они» и что именно они «больше не будут», паренек и сам не знал. Он успокаивал незнакомую девочку, как когда-то успокаивал маму, чтоб не плакала. И помогало. Мама улыбалась сквозь слезы и говорила: «Ой, не журчи…»

«Журчание» помогло и сейчас. Плечи девочки перестали вздрагивать. Но руки от лица она убрала не сразу. А когда убрала – изумленно взглянула на незнакомца.

– Вот и славно, – заявил Дождик, поднимаясь на ноги. – А мы сейчас этот хворост ка-ак соберем!

Не сказав ни слова, девочка принялась собирать хворост. Дождик помогал ей.

Девчушке лет пятнадцать. Одета бедно: серенькое платье, теплый платок накинут на голову, а концы перекрещены на груди и завязаны на спине… Это бы ладно, крестьянские девушки нечасто наряжаются: в коровнике да на огороде жаль трепать хорошее платье. Но вот башмаки: вдрызг разбитые, слишком большие, и солома в них набита, чтоб нога в башмаке не болталась…