.

Тем временем в поисках сыновей в зал вошла г-жа де Сюржи. Заметив ее, г-н де Шарлюс пошел к ней навстречу, сияя дружелюбием, что приятно удивило маркизу: она ждала с его стороны ледяной холодности, ведь барон всегда изображал из себя защитника Орианы и безжалостно держал на расстоянии любовниц брата, между тем как другие родственники слишком часто прощали герцогу его прихоти за то, что он был так богат, и потому, что завидовали герцогине. Поэтому г-жа де Сюржи прекрасно поняла бы, почему барон обходится с ней так, как она опасалась, но совершенно не ожидала от него ни ласки, ни привета. Он с восторгом заговорил с ней о портрете, который когда-то написал с нее Жаке[90]. Восторг превратился в экзальтацию, отчасти корыстную, ведь он хотел удержать маркизу рядом с собой, «сковать силы противника», как говорил Робер о вражеских войсках, которые требуется удерживать в определенном месте, но, в сущности, барон, возможно, не кривил душой. Ведь недаром же все с удовольствием подмечали у сыновей царственную осанку и глаза г-жи де Сюржи, вот и барон, вероятно, испытывал не меньшее удовольствие, любуясь прекрасными чертами сыновей, собранными вместе в облике матери, как в портрете, который сам по себе не внушает влечения, но будит его и подпитывает эстетическим наслаждением. Ретроспективно эти черты придавали чувственное очарование даже портрету Жаке, и барон сейчас с удовольствием купил бы его, чтобы по нему изучать физиологическую родословную юных братьев Сюржи.

«Видишь, я не преувеличиваю, – сказал Робер. – Ты только посмотри, как дядя увивается вокруг госпожи де Сюржи. Меня это даже удивляет. Если бы Ориана знала, она бы пришла в ярость. Как будто мало других женщин – нет же, он набросился именно на эту», – добавил он; как все те, кто сам не влюблен, он воображал, будто любимую женщину выбирают после того, как взвесят все за и против, приняв во внимание самые разные ее качества и с оглядкой на приличия. Словом, не говоря уж о том, что Робер ошибался в своем дяде, воображая его дамским угодником, он еще и рассуждал о г-не де Шарлюсе чересчур легкомысленно. Чьим бы племянником вы ни были, это родство не всегда сходит вам с рук безнаказанно. Слишком часто через посредника вам передается та или иная наследственная привычка. Можно было бы написать целую галерею портретов под общим названием «Дядя и племянник», заимствованным из немецкой комедии[91], и дядя на этих портретах с безотчетной, но явной завистью следил бы за тем, как племянник в конце концов становится на него похож. Добавлю даже, что галерея останется неполной, если в нее не добавить дядьев, у которых нет никаких кровных родственников: они всего лишь дядья жены племянника. Господа де Шарлюсы в самом деле вполне убеждены, что только они и есть хорошие мужья, и вдобавок единственные, чьим женам не приходится ревновать, поэтому обычно, из нежной привязанности к племянницам, они выдают их замуж за таких же Шарлюсов. Поэтому разобраться, кто на кого похож, становится уж вовсе невозможно. А нежная привязанность к племяннице иногда сопровождается такой же привязанностью к ее жениху. Подобных браков не так уж мало, и как правило, эти браки все называют счастливыми.

«О чем мы говорили? Ах да, об этой высокой блондинке, горничной госпожи Пютбюс. Она и женщин любит, но думаю, тебе это все равно; скажу тебе откровенно, в жизни не видал такой красотки». – «Наверно, что-то от Джорджоне?» – «Как есть Джорджоне![92] Ах, если бы я мог подольше задержаться в Париже, как бы мы прекрасно время провели! От одной к другой… А любовь, видишь ли, да что говорить, я от нее освободился». Вскоре я с удивлением заметил, что он освободился и от литературы, хотя при нашей предыдущей встрече мне казалось, что разочаровался он только в литераторах (они почти все прохвосты и так далее, – сказал он мне тогда), а это могло объясняться вполне оправданной обидой на некоторых друзей Рашели. И в самом деле, они уговаривали ее, что ее талант никогда не раскроется, если она допустит, чтобы на нее влиял «Робер, человек другой породы», и вместе с ней смеялись над ним прямо ему в лицо на обедах, которыми он их угощал. Но в сущности, любовь Робера к литературе была поверхностна, не отвечала истинным потребностям его души, это была производная от его любви к Рашели; она улетучилась вместе с его ненавистью к прожигателям жизни и благоговейным почтением к женской добродетели.