. Как польский социолог, я был бы последним, кто стал бы отрицать такого рода неравенства; когда я впервые был гостевым профессором в Соединенных Штатах в начале 1980-х годов, мое американское жалованье было почти в 50 (да, 50) раз выше, чем я получал у себя дома. Одна из частных мер успеха посткоммунистической трансформации в моей стране состоит в том, что теперь я зарабатываю уже только в пять раз меньше, чем мои американские коллеги. Но во-первых, в социологии в этом отношении нет ничего специфического. Все отрасли науки, включая естественные и технические науки, неравно оснащены в разных частях мира; ускорители частиц, лаборатории, экспериментирующие с геномом человека, и радиотелескопы, через которые наблюдаются черные дыры, можно найти только в некоторых странах. И во-вторых, такие неравенства являются прямым результатом тех фундаментальных экономических, политических, военных и прочих различий между странами, которые были упомянуты выше. Можно мечтать о более справедливом распределении ресурсов в мире, но, как признает Саид Фарид Алатас, «мы, ученые, можем сделать не так уж много на структурном или материальном уровнях академической зависимости, поскольку не отвечаем ни за институты, ни за государство»10. Озабоченность эта законна, мы можем жаловаться и клеймить ситуацию, но в большинстве случаев не в наших силах ее улучшить.

Но обвинения в гегемонии, империализме, колонизации и зависимости выражаются также на эпистемологическом уровне: в отношении содержания социологического знания (теорий, моделей) и характера социологических методов. Здесь мы подходим к сути вопроса и подлинно спорной области. Есть непреложная историческая истина, что социология, как и многие другие вещи, хорошие или плохие, родилась в Европе в XIX в. и была предложена как новая дисциплина бородатыми белыми мужчинами, по большей части еврейского происхождения, жившими в Германии, Франции и Британии. Затем, на рубеже XIX–XX вв., она пережила второе рождение в Соединенных Штатах. Европейские и американские корни сформировали канон, или, если угодно, парадигму дисциплины, которая показала себя весьма плодотворной, и в ней, с некоторыми коррективами и расширениями, мы до сих пор движемся. Именно эта интеллектуальная сила европейских и американских мастеров, а не их предположительные империалистические амбиции или академический маркетинг, привела к принятию этого канона во всех частях мира, куда ступила социология. Этот канон, конечно, внутренне плюралистичен, в нем есть конкурирующие модели, теории, методологические ориентации и исследовательские процедуры. Критическая оценка каждой из них нужна и приветствуется как центральное требование этоса науки. Такой смысл придается «критической социологии» в четырехчленной типологии Майкла Буравого, включающей наряду с ней «профессиональную социологию», «прикладную социологию» и «публичную социологию»11. Увы, в обозреваемой книге мы не находим и следов «критической социологии», никаких содержательных аргументов в отношении той или иной теории, того или иного метода. Более того, мы не находим там следов и других трех «социологий». Вместо этого мы находим всплеск дискурса, который я бы назвал «идеологической социологией», и даже Буравой, вероятно, не принял бы его как пятый тип «социологии».

Многие авторы, внесшие в книгу свою лепту, видимо, верят, что уже в силу того, что мейнстримовые социологические методы и теории были предложены и развиты в каноне Европы и Соединенных Штатов, этом ядре капитализма и империализма, они отмечены этим грехом происхождения, а их экспансия на другие континенты произошла «на дулах винтовок», как насаждение и узурпация, параллельно колониализму или по крайней мере неоколониализму. Наверное, в этом аргументе было бы рациональное зерно, если бы он относился к христианской религии и насильственному обращению. Но социология, по крайней мере в какой-то степени, есть наука, а не религия; это поиск истины, а не декларация веры; она пытается находить регулярности, механизмы, способы функционирования и изменения в социальной жизни. Умудренные уроками антипозитивистского поворота, мы все же не сможем отрицать, что в какой-то мере, на каком-то уровне социология схожа с естественными науками. Оскорбителен ли для кого-то в Эквадоре, Бангладеш или на Тайване тот факт, что квантовая физика родилась в Копенгагене, Гейдельберге или Беркли или что человеческий геном был реконструирован в Калифорнии? Сомневается ли кто-нибудь в том, что гравитация работает в Африке, несмотря на тот факт, что она была открыта в Британии? Зачем в социологии заменять универсализм науки крайним релятивизмом? При этом конкретные эмпирические обстоятельства социальной жизни в разных частях мира различны, так же как и в разных «социальных мирах», имеющихся внутри каждого континента, региона или страны. Однако регулярности и механизмы человеческого поведения, межличностных отношений, образования групп, установления правил, осуществления власти и возникновения неравенств – одинаковы, универсальны. Клод Леви-Стросс отправился в амазонские джунгли в поисках экзотических различий, а нашел, как он сам признает в «Печальных тропиках» (Levi-Strauss, 1959), просто человека. При всех своих слабостях и лакунах, канон социологического знания говорит нам важные вещи о людях, мужчинах и женщинах, и неважно, живут ли они в Париже, Дакаре, Кито или Киото.