Но обвинения в гегемонии, империализме, колонизации и зависимости выражаются также на эпистемологическом уровне: в отношении содержания социологического знания (теорий, моделей) и характера социологических методов. Здесь мы подходим к сути вопроса и подлинно спорной области. Есть непреложная историческая истина, что социология, как и многие другие вещи, хорошие или плохие, родилась в Европе в XIX в. и была предложена как новая дисциплина бородатыми белыми мужчинами, по большей части еврейского происхождения, жившими в Германии, Франции и Британии. Затем, на рубеже XIX–XX вв., она пережила второе рождение в Соединенных Штатах. Европейские и американские корни сформировали канон, или, если угодно, парадигму дисциплины, которая показала себя весьма плодотворной, и в ней, с некоторыми коррективами и расширениями, мы до сих пор движемся. Именно эта интеллектуальная сила европейских и американских мастеров, а не их предположительные империалистические амбиции или академический маркетинг, привела к принятию этого канона во всех частях мира, куда ступила социология. Этот канон, конечно, внутренне плюралистичен, в нем есть конкурирующие модели, теории, методологические ориентации и исследовательские процедуры. Критическая оценка каждой из них нужна и приветствуется как центральное требование этоса науки. Такой смысл придается «критической социологии» в четырехчленной типологии Майкла Буравого, включающей наряду с ней «профессиональную социологию», «прикладную социологию» и «публичную социологию»11. Увы, в обозреваемой книге мы не находим и следов «критической социологии», никаких содержательных аргументов в отношении той или иной теории, того или иного метода. Более того, мы не находим там следов и других трех «социологий». Вместо этого мы находим всплеск дискурса, который я бы назвал «идеологической социологией», и даже Буравой, вероятно, не принял бы его как пятый тип «социологии».
Многие авторы, внесшие в книгу свою лепту, видимо, верят, что уже в силу того, что мейнстримовые социологические методы и теории были предложены и развиты в каноне Европы и Соединенных Штатов, этом ядре капитализма и империализма, они отмечены этим грехом происхождения, а их экспансия на другие континенты произошла «на дулах винтовок», как насаждение и узурпация, параллельно колониализму или по крайней мере неоколониализму. Наверное, в этом аргументе было бы рациональное зерно, если бы он относился к христианской религии и насильственному обращению. Но социология, по крайней мере в какой-то степени, есть наука, а не религия; это поиск истины, а не декларация веры; она пытается находить регулярности, механизмы, способы функционирования и изменения в социальной жизни. Умудренные уроками антипозитивистского поворота, мы все же не сможем отрицать, что в какой-то мере, на каком-то уровне социология схожа с естественными науками. Оскорбителен ли для кого-то в Эквадоре, Бангладеш или на Тайване тот факт, что квантовая физика родилась в Копенгагене, Гейдельберге или Беркли или что человеческий геном был реконструирован в Калифорнии? Сомневается ли кто-нибудь в том, что гравитация работает в Африке, несмотря на тот факт, что она была открыта в Британии? Зачем в социологии заменять универсализм науки крайним релятивизмом? При этом конкретные эмпирические обстоятельства социальной жизни в разных частях мира различны, так же как и в разных «социальных мирах», имеющихся внутри каждого континента, региона или страны. Однако регулярности и механизмы человеческого поведения, межличностных отношений, образования групп, установления правил, осуществления власти и возникновения неравенств – одинаковы, универсальны. Клод Леви-Стросс отправился в амазонские джунгли в поисках экзотических различий, а нашел, как он сам признает в «Печальных тропиках» (Levi-Strauss, 1959), просто человека. При всех своих слабостях и лакунах, канон социологического знания говорит нам важные вещи о людях, мужчинах и женщинах, и неважно, живут ли они в Париже, Дакаре, Кито или Киото.