Не знаю, видела ли ты его. Видела? Я кое-что шепнул Синтии и пошел к нему мимо всех этих древних могил.

– Могу я узнать, что ты здесь делаешь?

Он ответил не сразу. Сперва подавил ярость, которая внезапно проступила на его лице.

– Денни я, – сказал он, словно это что-то объясняло.

– Денни?

– Я дружил с Рубеном, – его голос звучал слишком надменно, даже задиристо, что никак не соответствовало случаю.

– Он о тебе не рассказывал.

– Я ж там был, когда он… Ну вы видели.

– Да, я тебя видел, – я решил воздержаться от наскоков и обвинений. Не время и не место. – А зачем ты сюда пришел?

– На похороны.

– Нет, тебя не приглашали.

– Ну я хотел, – его взгляд был жестче его голоса.

– Что ж, ты явился. А теперь можешь уходить.

Он смотрел вдаль через мое плечо. Я обернулся и увидел, что викарий все еще не отпустил тебя.

– Иди, – сказал я. – Тебе здесь не рады. Не беспокой нас.

Он кивнул. Подозрения подтвердились.

– Да, – процедил он сквозь сжатые губы. И пока он уходил, меня посетило исключительно странное и неприятное ощущение. Это чувство можно описать как брошенность, словно из меня вытащили какую-то важную часть души, и я на мгновение перестал понимать, где я. В глазах потемнело, в мозгу словно вспыхнул электрический разряд, и мне даже пришлось схватиться за каменный столб, чтобы не упасть.

Тут мои воспоминания переносятся в церковь. Я помню, как мы медленно брели за гробом. Помню, как деликатен был викарий. Я, как сейчас, вижу Синтию у аналоя, зачитывающую отрывок из Послания Коринфянам без намека на привычную патетику: «Ибо, как смерть через человека, так через человека и воскресение мертвых…»

Еще более отчетливо я помню, как сам стоял и смотрел по сторонам, не в силах прочесть стихотворение, которое выбрал по случаю. Я видел множество лиц, и на каждом – обязательное выражение горя. Учителя, покупатели магазина, сотрудники похоронного бюро. И ты среди них, на передней скамье, глядишь на гроб своего брата. А я стоял и смотрел на лежащий передо мной лист, тот, на котором Синтия так аккуратно напечатала текст.

Некоторое время я не мог ни говорить, ни плакать – ничего не мог. Я просто стоял.

Из-за меня эта минута тянулась для бедных гостей как целая жизнь. Я еле дышал. Питер уже шел ко мне, приподнимая брови, но я, наконец, заставил себя начать.

– «К сну», – сказал я, и каменные стены ответили мне эхом. – «К сну».

Я снова повторил: «К сну», – поворачивая ключ зажигания в двигателе моего мозга. – Джон Китс.

     Бальзам душистый льешь порой полночной,
     Подносишь осторожные персты
     К моим глазам, просящим темноты.
     Целитель Сон! От света в час урочный
     Божественным забвеньем их укрой,
     Прервав иль дав мне кончить славословье,
     Пока твой мак рассыплет в изголовье
     Моей постели сновидений рой.
     Спаси! Мне на подушку день тоскливый
     Бросает отсвет горя и забот.
     От совести воинственно-пытливой,
     Что роется во мраке, словно крот,
     Спаси меня! Твой ключ мироточивый
     Пускай ларец души моей замкнет [1].

Я сел на место. Питер завершил церемонию. Гроб понесли через проход, а я смотрел на ноги тех, кто его нес. Левый ботинок за правым ботинком. Синхронно двигающиеся четыре пары ног, будто начинающие привычную пляску смерти.

Я поднял глаза и увидел лицо одного из них, и на лице была печаль, которой он не ощущал, но которой пытался замаскировать напряжение, вызванное необходимостью нести на плече тяжелый гроб.

Я посмотрел на тебя и сказал:

– Все в порядке.

Ты не ответила.

Спустя пять минут мы вышли на улицу, и легкий дождь застучал по большому черному зонту, которым я укрывал тебя и твою бабушку. После недели молчания ты расплакалась, а вслед за тобой и Синтия. Только мои глаза были сухи, хотя сердце мое, полагаю, рыдало. Должно было.