Он не добежал до подвалов: снаружи вспыхнула беспорядочная стрельба, хриплое, сорванное «Ура!». Плужников понял, что подошли свои, и, качаясь, побрел к выходу, волоча автомат за собой. Кто-то кинулся к нему, что-то говорил, но он, с трудом выдавив из пересохшего горла: «Пить…» – упал и уже ничего не видел и не слышал.
Очнулся он от воды. Открыл глаза, увидел фляжку, потянулся к ней, глотнул еще и еще и разобрал, что поит его Сальников: в темноте белела свежая повязка на голове.
– Ты живой, Сальников?
– Живой, – серьезно подтвердил боец. – Я же вам ленты подтаскивал, когда парня того придавило. А вы меня к окнам послали.
Плужников помнил темные фигуры немцев в сплошной пыли, помнил грохот и страшные крики придавленного глыбой второго номера. Помнил раскаленный пулемет, который нестерпимо жег его руки. А больше ничего вспомнить не мог и спросил:
– Отбили костел?
– Спасибо, ребята помогли. Во фланг немцам ударили.
– А вода? Откуда вода?
– Так вы же пить просили. Ну, я и сходил. Страшно: светло как днем. Там-то меня и зацепило маленько, но семь фляг донес.
– Не надо больше пить, – сам себе приказал Плужников и завинтил фляжку. – Сколько нас?
– Прижнюк у подвала стоит, мы с вами да пограничник.
– Цел пограничник? – Плужников вдруг хрипло засмеялся. – Цел, значит? Цел?
– Кирпичом бровь рассекло, а так и не ранило: везучий. Тепленьких обшаривает. Ну, немцев, много их тут, во дворе.
Плужников пошатываясь прошел к выходу, где валялся его искалеченный пулемет. Во дворе стояла ночь, но было светло от пожаров и многочисленных ракет, мертвым светом заливавших притихшую крепость. Немцы изредка швыряли мины: они рвались звонко и коротко.
– Сержанта схоронили?
– Засыпало его. Один каблук торчит.
Из-под груды кирпичей торчал стоптанный солдатский башмак. Плужников вспомнил вдруг, что сержант ходил в сапогах, и, значит, под кирпичами лежал тот боец, которого придавило рухнувшим сводом, но промолчал. Сел на обломок, вспомнил, что почти двое суток ничего не ел, и сказал об этом. Сальников принес немецкие галеты, и они стали неторопливо жевать их, глядя на освещенный крепостной двор.
– А все-таки мы сегодня тоже не отдали, – сказал Плужников. – Значит, мы тоже можем не отдавать, да, Сальников?
– Конечно, можем, – подтвердил Сальников.
Вернулся пограничник, притащив набитую автоматными рожками гимнастерку. Сказал вдруг:
– Запомни мой адрес, лейтенант: Гомель, улица Карла Маркса, сто двенадцать, квартира девять. Денищик Владимир.
– А я смоленский, – сказал Сальников. – Из-под Духовщины.
– Уходить отсюда придется, – сказал пограничник после того, как они обменялись адресами. – Вчетвером не отобьемся.
– Не уйду, – сказал Плужников.
– Глупо, лейтенант.
– Не уйду, – повторил Плужников и вздохнул. – Пока приказа не получу, никуда не уйду.
Он хотел сказать о долге, которого не выполнил сегодня утром, о сержанте, не отдавшем пулемет, о Родине, где – конечно же! – принимают сейчас все меры, чтобы спасти их. Хотел, но ничего не сказал: все слова показались ему слишком маленькими и незначительными в эту вторую ночь войны.
– Врут немцы насчет Минска, правда? – спросил Сальников. – Не может быть, чтобы допустили их так далеко. Громят, наверно.
– Громят, – согласился пограничник. – Только грома что-то не слышно.
Они невольно прислушались, но, кроме редких минных разрывов да пулеметных очередей, ничего не было слышно: грозное дыхание фронта откатилось далеко на восток.
– Значит, одни, – тихо сказал пограничник. – А ты говоришь: не уйду. А тут пулемет нужен.