Замолкает тайга в эти дни, ждёт таинства, ждёт становления реки. Чуть ропотнут дерева, самые долгие, самые высокие, которых заденет обеденный ветерок-верхогляд, шёпоток пролетит в самых вершинах, и тут же смолкнут опять, косятся боязливо на шипящую в тесных берегах ртутную стылость и молчат, лишь всё больше распускают под тяжестью снега пониклые руки – ветви.


Под кедрами огромными, да под елями, совсем ни снежиночки, всё на ветках осталось, не долетело до земли ни одной звёздочки. Зато берёзки с осинками уже прилично подгребли под себя мягонького, тёпленького снежка, укутали свои ноженьки в ослепительно белый, ласковый мех.


И каждый день забереги увеличиваются, прирастают. Их уже и заберегами не назовёшь, скорее это уже покрывало речное, ещё не панцирь, но покрытие доброе. Снежком-бисером припорошено, приукрашено следочками – узором зверушек лесных по прибрежью. Да и подле воды кто-то отметины оставил: или выдра лазила, озабоченно озираясь по сторонам, или норка отдыхала от трудов каждодневных. Нахохлившись, сидит неугомонный ныряльщик – оляпка.


Плотным, крепким становится в это время речной туман, таким крепким, что пройдёт охотник по льду, вдоль водицы свинцово отсвечивающей, а за ним след остаётся. Не на льду, а в воздухе, в тумане проход образовался, и долго висит, хоть снова иди туда.


Но приходит время, когда и узкая лента воды, что так долго отделяла один берег от другого, перехватывается тонкой плёнкой льда, – сковало реку. Вот теперь образовался панцирь. Спряталась водичка от морозов нахрапистых, укрыла подо льдом да под снежком тёплым свои звонкие струи. Притихла там, подо льдом, ни журчит, ни шумит. Притихла, словно в ожидании. И не понятно чего она ждёт, восторга ли, страха ли, испуга? А может и не ждёт ничего, просто успокоилась, задремала.

Думала, что до самой весны укуталась, успокоилась. Ай, да ошиблась.


Со своими делами суматошными не заметила река, как по крутому берегу, упорядоченному пышным сугробом пролегла, прочертилась глубокая лыжня. Временами по ней с шипением, со скрипом, с каким-то всхлипыванием прокатывались подбитые камасом лыжи, на которых стоял бородатый, с закуржавевшими усами, широкоплечий охотник.

За спиной у него топорщилась поняга, а на плече висело ружьё. Охотник каждый раз останавливался подле заголившейся осинки и, придерживаясь за её талию, заглядывал под крутой берег, высматривал свой капкан, установленный на норку ещё по осени, но так и не сработавший по назначению.


Отступал на шаг, – любовался девушкой-осиной. Оглаживал шершавой ладонью плечи покатые, смущал ласками. Удивлённо глядела осинка вслед удали, вслед молодости, ловкости, беззаботности. А охотник оглядывался, нежно помахивал ей рукой и с сожалением думал: «Кто же это, и за какие провинности превратил милую девушку в осинку. За что?»


Остывшие камни береговые, да холода лютые продолжают своё дело. Толще становится покрывало с каждым днём, от берегов воду выдавило, да и дно подёрнулось ледяной кашей. И кашица эта, донная, быстро твердеет, уже и воду от дна отделило, катится она теперь полностью по ледяному жёлобу. Легко и стремительно несётся стылая вода в этом огромном, гладкостенном ледяном шланге, – ни сучочка тебе, ни задоринки, как по маслу. Катится и катится, всё быстрее и быстрее….


-Что случилось? Что произошло? Почему так тесно?!


Да, ложе, по которому так вольно катилась водица, становится всё неуютнее. Всё толще делаются стенки ледяной артерии, всё сильнее зажимают они вольнолюбивую водицу, всё труднее дышать. И поток становится то стремительнее, то совсем стихает, то в одну сторону кинется река, то ударится в другой ледяной берег. Стремится найти выход, агония начинается: вдохнуть бы хоть разок, глотнуть обжигающего морозного воздуха, – где, где найти ту щелку, куда можно просочиться, где есть тот спасительный глоток.