той самой перевязкой, о которой толковали ему прежде охотники. Тутареанг не даёт ногам дрожать, когда охотник сидит и ждёт, ждёт, ждёт чтобы всплыл подышать тюлень, славящийся тонким слухом. Ничего захватывающего в таком ожидании нет, но вы, пожалуй, согласитесь с инуитами: сидеть со связанными ногами, когда на термометре чуть не сорок градусов мороза>112 – самая тяжкая из работ. Как только, наконец, удавалось добыть тюленя, Котуко-пёс со всех ног мчался к хозяину, волоча за собой постромки, и помогал дотащить тушу до саней, где измученные, голодные псы понуро прятались под защитой торосов.



Тюленя хватало ненадолго, ведь каждый рот в посёлке имел право на долю; от туши не оставалось ни костей, ни жил, ни шкуры. Люди ели корм, припасённый для собак, собакам же Аморак бросала обрезки шкур, которыми летом обтягивали жилища; теперь обрезки, завалявшиеся под нарами, шли в дело, и от такой кормёжки собаки всё выли и выли; псы заходились голодным воем, едва продрав глаза. О том, что голод подступает, говорил и огонь в очагах. В сытые времена, когда жира вдосталь, пламя над корытцами из камня поднималось фута на два – жаркое, весёлое, маслянистое. Теперь огонь едва достигал шести дюймов>113; Аморак неусыпно следила за меховым фитилём и приминала его, когда огонь невзначай разгорался ярче, чем следовало, и вся семья с тревогой следила за её рукой. Темнота и так окружает любого инуита шесть месяцев кряду, вот почему так страшна ему темнота, вот почему от тусклого пламени дрожь и смятение пробираются в душу.

Но худшее ждало впереди.

Ночь за ночью ненакормленные собаки рычали и лязгали зубами в своём туннеле, подползали к выходу взглянуть на холодные звёзды и принюхаться к свежему ветру. Стоило смолкнуть собачьему вою, и воцарялась тишина, тяжёлая, плотная, как заваливший двери сугроб, и люди слышали стук крови у себя в ушах, слышали, как бьётся сердце: звуки были громкими, как удары в шаманский бубен над снежной гладью. Как-то ночью Котуко-пёс, весь день бывший в упряжке непривычно хмурым, вдруг подскочил и ткнулся носом в колени Котуко. Котуко потрепал пса, но тот продолжал слепо совать морду вперёд и вилял хвостом. Проснувшийся Кадлу ухватил пса за крупную, как у волка, голову и в упор посмотрел в остекленевшие глаза. Пёс поскуливал, словно боялся чего-то, и дрожал между коленями Кадлу. Потом шерсть на загривке у Котуко-пса вздыбилась, он зарычал, будто почуял у дверей чужака, и вдруг зашёлся в радостном лае, стал кататься у ног хозяина и по-щенячьи покусывать его за сапог.



– Что с ним? – спросил Котуко, которому сразу стало не по себе.

– Это хворь, – ответил Кадлу. – Собачья хворь. Котуко-пёс задрал морду и безудержно завыл.

– Раньше я такого не видел. А что теперь будет? – спросил Котуко.

Кадлу слегка пожал плечами и двинулся в угол, где лежал его короткий охотничий гарпун. Взглянув на охотника, здоровенный пёс снова взвыл и опрометью кинулся по коридору, а остальные собаки шарахнулись кто куда, давая ему дорогу. Оказавшись снаружи, пёс бешено залаял, словно взял след мускусного быка, и всё так же, с лаем, прыжками, ужимками скрылся с глаз. Это была не водобоязнь, пёс просто повредился рассудком>114. Холод, голод и, главное, мрак подействовали на собачий разум, а захворай хоть один пёс в упряжке, и дальше болезнь переносится со скоростью лесного пожара. На другой день на охоте заболела ещё одна собака – стала кусаться, биться в постромках – и Котуко тут же прикончил её. Потом большой чёрный пёс, ходивший прежде в вожаках, вдруг залаял, словно учуял след северного оленя; когда его отцепили от