– Мы будем сегодня читать Гофмана? – спрашивает снизу она.

– Будем, – отвечаю я. – Но сперва мы помоем тебе лапы. Смотри, какая тут на лотке лужа. Ты вся запачкалась.

С этими словами я поднимаю ее на руки, несу в ванную, ставлю в ванну и мою ей лапы и хвост. Чуня не любит воду, поэтому она настороже. Но утопление собачки временно откладывается. «Уф, пронесло», – думает Чуня.

Потом я вытираю ее полотенцем и, отпустив на все четыре стороны, собираю газету в комок и отношу в мусор. Чуня, отпущенная на все четыре стороны, всегда выбирает одну: идет обследовать темную зимнюю кухню. (Чего ей эта кухня? Почему сейчас?)

– Чуня, – говорю я. – Кстати, мы забыли тебе закапать в глаза!

И тут Чуня бежит.

Из темной кухни, через коридор, стукаясь о предметы (она же слепая), мимо табуретки и обуви, в комнату, туда, туда, в спасительное тепло (как будто оно кого-то может спасти), пробегает половину освещенного торшером угла кровати и прыгает в полежку. Причем прыгает не добегая. Прыжком оленя. Одним прыжком яростного живого существа, спасающегося от тигра.

И, что любопытно, всегда попадает.

Если где он и есть – этот странный летающий дом,
с занавеской и ветром в кровати, – лихой
                                                   и горбатый,
то он был только там, где мы спали с тобою вдвоем,
как с отцом, как с сестрой, как с лисой, как с собакой
                                                   и с братом,
через стенку с Васильевной Анной (соседкою) —
                                                         в сердце моем.

Бедная моя царевна

В детстве было скучно, когда дождь. Когда гроза – нет, не скучно: я ее любил. А вот когда зарядит на несколько дней, мелкий такой, то пойдет, то перестанет – вот это скучно.

Особенно на даче.

Сидишь, томишься, смотришь в окно. Тикают часы, шелестят старые газеты, бьется муха о стекло, смотрят со стен три медведя с картинки. Придет соседская собака Белка, запа́хнет в комнатах мокрой псиной. (Мне нравится этот запах.) Но сколько с мокрой собакой поиграешь? Да и она небескорыстна. «Есть сахар?» – «Нет». – «Досвидос».

Выйдешь ее провожать во двор, в заросли сирени или в лесок. Чав-чав, чавкают резиновые сапоги. Кап-кап, капает с сирени или с леска на дождевик. Белка убежала, махнула на прощание хвостом. Прощай, неудачник, у меня таких, как ты, на каждом участке, и у них есть сахар! Ужасная тоска.

А сейчас не скучно.

Это меня всегда удивляло во взрослых. Сидят в дождь, не мывшиеся целую неделю, лото, там, раскладывают или чай пьют. Попили чай – поспали. Поспали – телевизор посмотрели, обсудили Брежнева. Как их печаль не берет?

Пахнет из старого шифоньера духами «Красная Москва» и «Тройным» (хорошо от комаров), бабушкиной пудрой и тленом; посидишь в бабушкиной комнате, посмотришь полчаса на плачущий сад за окном, опять пойдешь через мекающего Брежнева во двор. Там траншея. Это только в жаркие дни она траншея, а когда наполняется водой – могила. Вот мышка в ней утонула; если очень повезет, то целая белка. Только уже настоящая. Оскалилась мордочкой, сама жалкая, худая, как и ее смерть, мокрая. Быстрая белка, где твоя юркость?

…Но когда наступали хорошие дни, я выходил с сестрой ловить ящериц. Ну, конечно, это не мы ловили. Двое соседских парней (вообще-то им было лет по тринадцать, но они мне казались ужасно взрослыми) добывали нам с сестрой этих быстротекущих зеленых и черных пресмыкающихся тварей. Ящерицы грелись на залитом солнцем фундаменте, и надо было изловчиться и их поймать. За шею или за туловище. Если схватишь за хвост: раз, она его отбросит – и извивается этот ужасный червяк, вызывая судорогу отвращения, а сама жертва с красным обрубком вместо хвоста уже скрылась в широкой трещине.