Так и остался у него фрак. Иногда он вывешивал его, любовался, мечтал, как бы он в нём прохаживался по Крещатнику со своей Анной, ведь по молодости он был стройным. А после пошива очередного свадебного наряда для скромной рабочей пары он решил сшить платье для Анны. Заказал в столице через родственников добрый отрез шёлка, дорогой, да ещё переплатил, но в этот раз не скупился. Вечером раскроил и за ночь сшил удивительное платье. Утром повесил его на плечики, рядом вывесил фрак, в центре комнаты поставил стол, достал коньяк пяти звёздочек, нарезал копчёной рыбы, отварил картофель, посыпал укропом, надел чистую рубаху, он называл её «покойницкой», сел за стол и приступил к беседе с усопшей. С тех пор в день их свадьбы он всегда вывешивал фрак и платье, отмечая дату прошлого счастья.

Сшитый фрак провисел у Шемона несколько лет, и вот однажды утром на очередной Первомай он его примерил и тот оказался ему впору.

«Хе, видно усох, старость своё берёт», – усмехнулся он и на радостях решил сходить в нём за коньячком.

Когда он вошёл в гастроном, то обычный праздничный гвалт в магазине утих, все покупатели рассматривали его с ошалелым интересом и даже расступились перед прилавком, чем смутили портного. Шемон кланяясь, тихо извиняясь, подошёл к прилавку и ударился глазами о настойчивую грудь продавщицы, эдакого оплота социалистической торговли. Она смотрела на него сочувственно и, обречённо вздохнув, будто увидела своего безалаберного пасынка, спросила:

– Ну чего тебе, малохольный?

– Коньячку, – смущённо улыбаясь, пожал плечами Шемон, – пять звёздочек.

Она выдал ему коньяк, он его аккуратно положил в сетчатую авоську и зашаркал к двери. Покупатели стояли плотной кремлёвской стеной с молчаливой каменностью на лице, словно часовые у Мавзолея, но когда портной перешагнул через порог, то услышал за спиной едкую вереницу слов, как ползучую змею:

– Вот они-то живут хорошо, ходят при бабочках в ливрее, пьют коньяк, а мы за этих пархатых работаем.

Шемон остановился, но тут же почувствовал спиной жуткую ненависть и подумал: «Зря фрак надел, могут и побить», – после чего заспешил домой, куда дошёл без приключений, но праздничный запал затух, взрыва свежей радости уже не предвиделось. Он, сглатывая слёзы, налил полный стакан коньяка, выпил, шумно глотая обжигающую жидкость. Сел на потёртый табурет и горько заплакал.

Когда Тарабаркин забежал к нему на «огонёк», Шемон сидел за столом, на котором стояло зеркало, в кармашке фрака торчал изрядно помятый матерчатый мак, знак славного весеннего праздника, а сам портной допивал коньяк. Тарабаркин посмотрел на Шемона, молча достал водки и портвейна из своего портфеля, взял из пыльного буфета стакан, плеснул туда водки. Молча чокнулся с Шемоном, они выпили, и, морщась, Санька проговорил:

– Эк вас забрало революционным праздником, дорогой Шемон Натанович!

– Тоска, она материальна, хоть это и противоречит наказам товарища Маркса.

– Нет, сегодня мы не будем трогать покойников-основоположников, не дай Бог опять явятся, – Санька плеснул себе ещё водки, а заодно и портному. – Знаете, Шемон, в этом наряде вы вылитый граф с картинки, но только до подбородка.

– Почему до подбородка?

– Потому что выше, это… как вам сказать… помятая жопа кенгуру.

– Не видел кенгуру воочию, только на картинках и во сне, – смиренно поглядывая в зеркало заметил портной.

– Тогда давай опрокинем за то, что мы не видели, – согласился Тарабаркин.

– Да, чтобы нам хватило здоровья ещё чего-нибудь не увидеть, – облегчённо улыбнулся Шемон.