Уолтер учился в Оксфорде первый год, когда случайно узнал, что их мать тайно встречается в Лондоне с каким-то мужчиной. Во время мучительного объяснения она сначала пыталась все отрицать, а потом пустила в ход слезы, оправдания и ласки, жалобно умоляя ничего не говорить Беатрисе.
– Боже милосердный, мама, – вскричал он, – неужели вы думаете, что мне будет приятно, если она узнает?
Почти три года эта тайна невыносимо тяготила его. Потом наступил день, когда, стараясь отвлечь внимание своей теперь уже шестнадцатилетней сестры от какого-то подозрительного обстоятельства, он заметил, что она поглядывает на него исподлобья.
– Уолтер, милый, – сказала она мягко, – неужели ты полагаешь, что я до сих пор не знаю мамы?
– Би! – с трудом выговорил он. – Би! Как ты думаешь, папа знает?
– Почему бы и нет? Скорее всего – знает. Но нам он этого никогда не скажет. Даже если бы он узнал, что мы оба про это знаем, он все равно промолчал бы.
Через два года их отец умер, так ничем и не выдав, что знал – если он действительно знал – о постоянных изменах своей жены.
– Уолтер, постарайся заменить меня девочкам, им это понадобится, – было самой большой откровенностью, которую он, чувствуя приближение конца, позволил себе с обожающим его сыном. Но с другой стороны, они были так близки друг другу, что обходились без слов.
Жизнь в Бартоне продолжала катиться на хорошо смазанных колесах. Там поселилась и Элси, которая оставила пансион, когда ей исполнилось девятнадцать лет. Появившись под крылышком леди Мерием в лондонском свете, она после окончания весьма успешного сезона приехала в усадьбу – совсем уже взрослая барышня с безукоризненными манерами. Ее сестра стала теперь прекрасной хозяйкой, заметной фигурой в местном обществе и матерью двух крепких мальчуганов.
Брак и материнство, казалось, пошли Беатрисе на пользу. Теперь ее неуловимое очарование не исчезало при сравнении с броской красотой младшей сестры. Она была по-прежнему стройна и несловоохотлива, но выступавшие ключицы, которые в дни девичества подчеркивали ее худобу, исчезли вместе с прежней, неестественной молчаливостью и скованностью движений. Глаза, раньше такие настороженные, теперь порой бывали чуть сонными, а иногда в них прятался смешок.
Время постепенно стирало следы пережитого потрясения. Она настолько обрела душевное равновесие, что жизнь теперь представлялась ей не преддверием ада, а просто гадкой шуткой. Ее мнение о человечестве и его Творце, в общем, не изменилось, но угрюмый цинизм, все еще отравлявший ее мысли, терял свою прежнюю власть над ее нервами. Незаметно она перестала видеть преступные намерения за каждым взглядом или поступком окружавших ее людей. Они были ей неприятны, она их презирала, но больше не видела в них чудовищ.
Это во многом объяснялось тем, что она стала теперь лучше спать. Сны, от которых она просыпалась с придушенным криком, минуты полусонного бреда, когда все лица расплывались в сальной усмешке, а все предметы превращались в фаллические символы, все реже мучили ее. Ее взгляды со времен медового месяца сильно изменились, и она понимала теперь, что Генри, пока им не овладевает по-прежнему ненавистная ей страсть, – добрый и нежный человек, постоянно думающий о том, чтобы ей было хорошо, щедрый с теми, кто от него зависит, и искренне любящий детей.
Ее отношение к сыновьям тоже постепенно менялось. К сожалению, их физическое сходство с отцом отчасти оставалось барьером между ними и ею, но, хотя они и были плодом ее унижения и позора, все-таки они были детьми. Все чаще их беспомощность и наивность, их неуемное любопытство, их бессознательная радость бытия неожиданно заставляли ее сердце сжиматься.