– Откуда же знать…

– А что, если ее как-нибудь спросить… Поделикатнее, как бы между прочим, совсем-совсем невзначай…

– Ты спятила!

– Ну почему?.. Она же такая добрая с нами.

– Придумаешь тоже! Разве нам про такие вещи говорят? От нас же все утаивают. Стоит в комнату войти, все тут же умолкают, а с нами только о всяких глупостях сюсюкают, будто мы дети малые, хотя мне уже тринадцать. Какой смысл спрашивать, если тебе все время только врут?

– Но мне так хочется узнать!

– Думаешь, мне нет?

– Знаешь, чего я совсем не понимаю – как этот Отто вроде бы совсем ничего не знал? Как можно не знать, что у тебя ребенок? Это все равно что про родителей не знать.

– Да он просто прикидывался, этот прохвост. Он вечно прикидывается.

– Но не в таких же вещах. Это он только с нами, когда дурака валяет, разыгрывает нас, штуки всякие подстраивает…

Тут в комнату входит барышня. Девочки тотчас умолкают и делают вид, будто прилежно занимаются. А сами то и дело исподтишка на нее поглядывают. Похоже, веки у барышни покраснели, да и голос как будто слегка осипший и чуть подрагивает. И лишь иногда воспитанницы с какой-то благоговейной робостью осмеливаются впрямую поднять глаза на свою гувернантку. «У нее ребенок, – снова и снова напоминают они себе, – из-за этого она такая печальная». И сами не замечают, как постепенно эта печаль передается и им тоже.

* * *

На следующий день за столом их ожидает внезапное известие. Отто решил от них съехать. Заявил дяде, что у него экзамены на носу, надо усердно заниматься, а тут ему слишком мешают. Поэтому он снимет себе комнату где-нибудь на месяц-другой, пока все не утрясется.

Обеих сестер эта новость повергает в тихое смятение. Тотчас уловив связь между этим событием и вчерашним разговором, они обостренным детским чутьем смутно ощущают в отъезде кузена подлость, трусливое бегство. Когда Отто подходит к ним попрощаться, они, не сговариваясь, поворачиваются к нему спиной. Однако краем глаза обе следят, как он подходит к барышне. У той чуть подрагивают губы, но она спокойно, ни слова не проронив, подает ему руку.

За считаные дни девочек будто подменили. Им не до игр больше, и звонкого смеха их нигде не слышно, глаза потускнели, куда подевался их живой, радостный блеск. Беспокойство, смутная тревога поселились в детских душах, а еще диковатое, как у зверенышей, недоверие ко всем окружающим. Что ни скажут им взрослые – за каждым словом девочкам чудится обман и коварный подвох. Дни напролет они только подсматривают и выслеживают, стараясь не упустить ни жеста, ни интонации, ни движения бровей или губ. Вездесущими беззвучными тенями шмыгают они по дому, подслушивают у дверей в жадном стремлении вызнать хоть что-то, им страстно хочется сбросить со своих неокрепших плеч тяжкий, темный невод непонятных взрослых тайн или хоть крохотную ячейку в этой сети обнаружить, чтобы сквозь нее снова узреть знакомую явь привычной жизни. Детская доверчивость, эта блаженная, безмятежная слепота, навсегда спала с них. А кроме того: в предгрозовой духоте нагнетающихся событий они предчувствуют грядущую развязку и боятся ее упустить. С тех пор как они ощутили вокруг себя путы лжи, они постоянно настороже и сами стали хитры, бдительны и лживы. Подле родителей они ведут себя пай-девочками, мгновенно прячась в личину наивной детскости, но при первой же возможности тем неудержимей вырываясь из этой личины в лихорадочную порывистость неуемного любопытства. Все существо их пронизано нервическим беспокойством, их глаза, источавшие прежде тихое умиротворенное сияние, стали теперь как будто глубже и таят в себе искристые отсветы незримого пламени. Но чем беспомощнее их подглядывание и шпионство, тем сильнее тянет их друг к другу сила и тепло взаимной сестринской любви. Вот почему, когда им особенно тоскливо и так хочется понимания и нежности, гнет нестерпимого неведения иной раз бросает их друг дружке в объятия – или вынуждает расплакаться ни с того ни с сего. Без всякой, казалось бы, видимой причины в их жизнь вторглось тревожное предчувствие беды.